Сам Ксенофан не хотел верить в этих слишком человекообразных богов и утверждал, что люди вообще создают богов по собственному образу и подобию и что будь у животных — быков, львов, коней — способность к рисованию или ваянию, они тоже изобразили бы своих богов в виде таких же существ, как и они сами. Это не означает, конечно, что философ из Колофона был настоящим атеистом. Просто в отличие от большинства своих современников он верил в единого бога, не похожего ни на людей, ни на животных. Однако критический взгляд на мифологическую традицию и вообще на устоявшиеся, общепринятые мнения уже в то время был присущ отнюдь не одному только Ксенофану.
У восточных соседей греков эта их манера обо всем спорить, все подвергать сомнению и всех критиковать вызывала нескрываемое раздражение и протест. Еще в I в. н. э. еврейский историк Иосиф Флавий с крайним пренебрежением отзывался о всей греческой историографии вместе взятой. В его представлении, греческие историки «ничего толком не знают, а говорят то, что каждому на основании его собственного разума кажется наиболее правильным. Они, не задумываясь, противоречат друг другу, спорят между собой, обвиняют в ошибках не только друг друга, но даже наиболее общепризнанные их авторитеты — Гомера, Геродота и Фукидида, считающегося у них самым точным из историков». В этом любопытном высказывании как нельзя более ясно обрисовано принципиальное различие двух менталитетов — еврейского и греческого — и обусловленные этим различием прямо противоположные взгляды на права и задачи историка. Для верующего иудея, каким всегда оставался Флавий, несмотря на свою широкую образованность и хорошее знание чужих языков, на первом месте стоит непререкаемый, не подлежащий никакой критике и никаким сомнениям авторитет древней исторической традиции, практически неотделимой от теологии. Для грека в истории, как, впрочем, и в любой другой науке, не существует никаких авторитетов, ни древних, ни нынешних, а единственным критерием истины является его собственный критически мыслящий разум, который подсказывает ему, что истина всегда рождается в споре.
Но можно ли объяснить столь радикальные расхождения в мировоззрении двух народов лишь тем, что у греков существовала демократическая форма правления, а евреи, как и другие народы Востока, ее никогда не знали, или же тем, что в Иудее любые даже самые робкие попытки религиозного вольномыслия безжалостно подавлялись бдительными жрецами, а в Греции такая жреческая цензура над свободной мыслью была большой редкостью? В принципе взаимосвязь причин и следствий здесь могла быть и прямо противоположной, если предположить, что неприятие любых форм авторитаризма и диктата как в политике, так и в религии было у греков, так сказать, «в крови», начиная, по крайней мере, с эпохи темных веков. Ведь и само свободолюбие греков, и их приверженность демократии были, по всей видимости, глубоко укоренены в их менталитете и тесно связаны с их уже отмеченными выше (см. гл. 4—6) индивидуалистическими наклонностями. Не здесь ли следует искать и первопричину их особой предрасположенности к рациональным научным формам мышления? Здесь нужно постараться по возможности четко разграничить исторические условия, без которых феномен греческой науки мог бы и не состояться (в их число мы, вероятно, действительно можем включить и особую интенсивность и динамизм экономической жизни Древней Греции, и такую особенно характерную для нее форму государственного устройства, как демократия), и его первоисточник.[126]
Обращаясь к этнопсихологии в поисках ключа к разгадке проблемы греческого свободомыслия, мы находим сразу несколько возможных вариантов ее решения, которые не обязательно исключают, а скорее дополняют и поддерживают друг друга. Один из таких вариантов был сравнительно недавно предложен петербургским филологом-классиком А. И. Зайцевым в его замечательной книге «Культурный переворот в Древней Греции VIII—V вв. до н. э.». Развивая идеи, некогда выдвинутые Я. Буркхардтом, Фр. Ницше, В. Эренбергом, Г. Берве и другими выдающимися учеными, автор этого интереснейшего исследования приходит к выводу, что главным толчком, вызвавшим к жизни греческую науку и философию, стал перенос так называемого «агонального духа» из сферы атлетики, в которой он первоначально по преимуществу развивался и культивировался, в сферу интеллектуальной деятельности. Погоня за славой и жажда первенства раскрепостили греческий разум, долгое время остававшийся скованным цепями религиозной традиции, и пробудили в нем стремление к знанию.