Мера пространства — мера времени. Обе тесно связаны. Мы уже касались рассуждений Декарта в «Метеорах». Мерсенн отводил три тысячи лет в дополнение к четырем тысячам лет, предшествовавшим явлению Христа. Но размышления Декарта об открытиях Фабрициуса, Галилея и Шейнера, иначе говоря, первый набросок современной теории происхождения Солнечной системы, отправной пункт рассуждений, кульминацией которых будет теория Лапласа (1747–1827), окончательно поставили все под сомнение. Безвозвратный уход пространства за пределы чувственных данных сопровождался и выходом за эти рамки времени. Тысячелетиям и даже миллионолетиям световых лет стали созвучны сотни тысяч и сотни миллионов лет временных. Реакция XVII века не была немедленной. «Дело Галилея относится к XVIII, а не к XVII веку», — не без основания пишет Робер Ленобль. Кризис долготы времени, тем не менее, был более непосредственным и более серьезным, чем безмерность пространства. В мыслях Паскаля, который резюмировал весь космический ужас классической эпохи, вечное безмолвие давит тяжелее, хотя пространства бесконечны, вечное взято не в специфическом смысле философского языка, но в смысле языка обыденного, иначе говоря, не как абстракция времени, но как бесконечность во времени; если что и взволновало столь сильно классический мир в его открытии, так это неизбывность бесконечного мира. Человек Запада не способен абстрагироваться от времени; вот почему ему так больно слышать Слово вечной жизни, которое он неизбежно путает с каким-то увековечением измеримого времени. Известны ребяческие опыты Бюффона в следующем веке. Эти круглые полированные шары, кованные «наитончайшим по возможности образом, из материалов. которые могут воспроизвести здесь минеральный мир», — так он будет изучать охлаждение и исходя из таких гротескных данных тщиться вычислить время, необходимое для охлаждения Земли. Таковы гримасы классической науки, когда она делается не декартами и ньютонами, а людьми заурядными. В сущности, все-таки ничего фундаментально нового. Если бесконечность Бруно и безграничность Декарта, как и бесконечность Демокрита, — это философские идеи, расстояния Рёмера, Пикара и Кассини — это расстояния измеренные; постоянство Аристотеля, без труда совмещенное схоластами с творением вечного Бога, — это идея философская, но гротескные шары Бюффона и первые окаменелости. введение конкретной меры времени, времени, которое больше не соизмеримо ни с человеческой жизнью, ни с исторической памятью человека! Таким образом, геология, настоящая, а не прежние измышления, — еще один небольшой пример незаурядной интуиции Декарта в его «Principia Philosophiae», вышедших в Амстердаме в 1644 году, — геология Стенона (Нильса Стенсена, 1638–1686), особенно геология английской школы в работах Роберта Гука, Эдварда Ллойда, Джона Вудварда, Мартина Листера, труды немецкой школы от Атанаса Кирхера (1601–1680) до вездесущего Лейбница, — эта геология сталкивается с окаменелостями. Роберту Гуку (1635–1703), самому великому из англичан классической эры, если бы не Ньютон, которому Гук противопоставил сам себя и который раздавил его без малейшей злости, со всей высоты своего космического гения, — Роберту Гуку принадлежит заслуга одного из первых исследований под микроскопом мелких окаменелых животных, в частности фораминифер рода роталиа.
Вот отправной пункт сравнительной анатомии живых и ископаемых растений. В Англии первые шахты окаменевшей энергии рождают и первые исследования, опять благодаря Гуку, современных деревьев, лигнитов и окаменелых деревьев. Он смело сопоставляет ископаемых аммонитов и современных наутилусов. Вот, скорее всего, корни тотального трансформизма XIX века. «Может быть, множество разновидностей происходят от одного вида.» «Мы знаем, что разнообразие климата, почв, питания зачастую вызывает изменения у тех организмов, которые их претерпевают.» И эти мысли современны Карлу II, проектам Ленотра и Версальского парка. Вот они, эти окаменелости! Очень скоро они явятся на свет из своих непостижимых сотен тысяч лет. Они ни в коей мере не потрясут религиозное учение, забывающее о Слове Божьем, передвигающем горы и долины, как значится текстуально, но они нарушат спокойствие благонамеренного человека. Вспомните Вольтера и истории об устрицах (его скептическую реакцию по поводу первых найденных окаменелостей). Вольтер, распространявший на континенте то (весьма немногое), что он мог понять из Ньютона, не любил геологов и геологию, он не любил безграничность времени, которая проникает в каждодневную жизнь. Это было сродни вечной агрессивности теологии.
Мысль XVII века не была мыслью безобидной. Страдание — цена классического порядка, вот почему он нас волнует. В классическом искусстве есть две вершины: «Мысли» и «Федра». «Вечное безмолвие» и «Ариадна, сестра моя».
[124]Не будем обманываться: искусство этого периода — искусство трагическое. Вернулась драма. Напряжение барокко — классицизм без труда переходит в диалектическое превышение.