По дороге за обедом и в кооператив — и во время наших походов на Воробьевы горы — шли к Девичьему монастырю или просто куда-то, в гости. Марина мне рассказывала о его детстве: о том, как бабушка отвезла его в гондоле к колдунье с черными котами и как ему потом явилась какая-то богиня (это было в Венеции) — и о его старости: как над ним все смеялись и уже никто не являлся (это было в Богемии). Марина рассказывала, а я бросала в воду камешки и слушала поезда…
[17; 234].
Марина Ивановна Цветаева:
— Я слушаю.
Муж<ской> голос: — Попросите, пожалуйста, Марину Ивановну.
— Это я.
— Ах, это Вы, Марина Ивановна? Я не узнал Вашего голоса. Говорит К. В. К<андаур>ов.
— Здравствуйте, К. В.
— М. И., я получил известие из Крыма и должен Вам сказать, что Сережа…
— Убит, — мысленно подсказываю я.
— Жив и здоров и просил Вам кланяться.
Минут пять спустя начинаю плакать. — Точное чувство до краев переполненных глаз, — слезы еще не текут. Колени дрожат. Чувство легкой физической тошноты.
Благовещенье! — Благая весть! — Недаром это мой любимый праздник! Я ровно 6 мес<яцев> ничего не знала о Сереже! [6; 585]
Ариадна Сергеевна Эфрон.
День за днем идут как двойники. Знаешь, что Марина будет рубить чужие шкафы и корзины, я буду убирать комнаты. Живем теперь в бывшей столовой, похожей на тюрьму. К нам почти никто не приходит. Друзей настоящих нет. Бальмонты уехали, последние настоящие друзья. <…> Марина продает французские книги. Жили долгое время без света. В Москве плохо жить, нет дров. По утрам мы ходим на рынок. Нет разноцветных платьев, одни мешки и овчины. В театрах представляют убийство Каляева, Робеспьера и всякие свободы: молот и серп. Дети торгуют или живут в колониях. Все торгуют. Марина не умеет торговать, ее или обманывают или она пожалеет и даром отдает. Наш дом весь разломанный и платья все старые. Но мы утешаемся стихами, чтением и хорошей погодой, а главное — мечтой о Крыме, куда мы так давно и так напрасно рвемся. <…>
У нас умерла Ирина, она была очень странная девочка, мало понимала, потом ничего не говорила. Ей очень плохо жилось. Нам ее очень жаль, часто видим во сне [17; 236–237].
Марина Ивановна Цветаева.
I. Сидим с Алей, пишем. — Вечер. — Стук в незапертую дверь. Я, не поднимая глаз: — «Пожалуйста!» Маленький, черненький человечек. — «Закс!!! Какими судьбами? — И почему — борода?!» — Целуемся. Мой бывший квартирант, убежденный коммунист (в 1918 г. —
— «Закс!» — «Вы — здесь — живете?!» — «Да» — «Но это ужасно, ведь это похоже (щелкает пальцами) — на — на — как это называется, где раньше привратник жил?» — Аля: — «Подворотня!» — Он: «Нет». Я: — «Дворницкая? Сторожка?» Он, просияв: «Да, да — сторожка». (Польский акцент, — так и читайте, внешность, кроме бороды, корректная.)
Аля: — «Это не сторожка, это трущоба». — Он: «Как Вы можете так жить? Эта пос-суда! Вы ее не моете?» Аля — «Внутри — да, снаружи — нет, и мама — поэт». Он: — «Но я бы — проссстите! — здесь ни одной ночи не провел». — Я, невинно: — «Неужели?»
Аля: — «Мы с мамой тоже иногда уходим ночевать, когда уж очень неубрано.» Он: — «А сегодня — убрано?» Мы в один голос — твердо: — «Да».
— «Но это ужжасно! Вы не имеете права! У Вас ребенок!»