Всегда буду помнить ее приход к нам, последний, прощальный. Было тревожно за нее, до боли; слова не приходили на ум. Я не могу забыть сказанное ею маме при прощании: «Я верю, я знаю, Ольга Елисеевна, что вы — вы верите, что Сережа не виноват в том, в чем его обвиняют». Это было сказано так, что никакого сомнения не может быть в том, что она сама верила в невиновность мужа [1; 384–385].
Марк Львович Слоним:
В начале июня 1939 года МИ пришла с Муром провести у меня прощальный вечер и сообщила, что на днях — отъезд. После ужина мы начали вспоминать Прагу, наши прогулки и как однажды, засидевшись у меня до полуночи, она опоздала на поезд, я повез ее в деревню Вшеноры на таксомоторе по заснеженным зимним дорогам, и она вполголоса читала свои ранние стихи. Она задумалась и сказала, что все это было на другой планете. Мур слушал со скучающим видом и этот разговор, и последовавшее затем чтение МИ ее последней вещи — «Автобус». Я пришел в восторг от словесного блеска этой поэмы и ее чисто цветаевского юмора и не мог прийти в себя от удивления, что в эти мучительные месяцы у нее хватило и силы и чувства комического, чтобы описать, как
МИ на мой вопрос ответила, что ей сейчас хочется написать как можно больше, ведь неизвестно, что ее ждет в Москве и разрешат ли печататься. Тут зевавший Мур встрепенулся и заявил: «Что вы, мама, вы всегда не верите, все будет отлично». МИ, не обращая внимания на сына, повторила свою давнишнюю фразу: «Писателю там лучше, где ему меньше всего мешают писать, то есть дышать».
МИ долго говорила о судьбе рукописей, которые она хотела оставить — помимо уже отосланных в Амстердам, «Лебединый стан», «Перекоп», вторую часть «Повести о Сонечке» и еще кое-что она собиралась отправить Елизавете Эдуардовне Малер, профессору русской литературы в Базеле, и спросила, может ли оставить один пакет для меня у Тукалевских, ее соседей по отелю.
Мы засиделись допоздна. Услыхав двенадцать ударов на ближней колокольне, МИ поднялась и сказала с грустной улыбкой: «Вот и полночь, но автомобиля не надо, тут не Вшеноры, до Пастера дойдем пешком». Мур торопил ее, она медлила. На площадке перед моей квартирой мы обнялись. Я от волнения не мог говорить ни слова и безмолвно смотрел, как МИ с сыном вошли в кабину лифта, как он двинулся, и лица их уплыли вниз — навсегда [1; 349–350].
Марина Ивановна Цветаева.
Дорогая Анна Антоновна! (Пишу на ладони, потому такой детский почерк.) Громадный вокзал с зелеными стеклами: страшный зеленый сад — и чего в нем не растет! — На прощание посидели с Муром, по старому обычаю, перекрестились на пустое место от иконы (сдана в хорошие руки, жила и ездила со мной с 1918 г. — ну, когда-нибудь со всем расстанешься:
1920–1930-е
Летом на берегах Атлантики
Ариадна Сергеевна Эфрон.
Каждое лето старались куда-нибудь выезжать на волю, первые годы на море (океан) с папой, в последующие — без него, он был погружен в работу, а когда болел — устраивали его отдельно, чтобы был уход. Жили «на воле» в самых жалких условиях (бытовых), часто основой питания были грибы, ягоды, хлеб и нам, детям, — овсянка. Деньги на поездку ведь брались из основного «бюджета». Жили в глуши, зато — воля, природа, незатоптанные места. Тогда и Фавьер был диким поселком, за продуктами ходили пешком в ближайший городок несколько километров — возвращались с рюкзаками: запас хлеба, крупы, сахара, кофе на неделю. И «на воле» мама работала по утрам. Два лета жили в Савойе, совсем одни на заброшенной ферме под горой. В деревушке в 3 километрах от фермы продавали и выпекали хлеб раз в неделю, была сыроварня — и больше ничего. До ближайшего городка — километров 8, 10, и никакого транспорта. Тут уж грибы и ягоды выручали как никогда! Но зато красота, дичь, свобода… [5; 174]