Мария с самого завтрака украдкой стояла на праге Феодосьиной горницы, подперев дверной укос. Время от времени она отодвигала кованый заклеп, тишком озирала лестницу и, вновь прикрыв дверь, с жаром продолжала пересказывать новины, принесенные Акулькой. Акулька давеча таскалась за город, к Божьему дому. Ибо преставилась у Акульки мать, и через сродственницу передали ей, что матушку уж отпели, и теперича попрощаться с ней можно будет у Божьего дома, куда свозили со всей Тотьмы до весны покойников. Не то чтобы всех, а голытьбу, холопов и простолюдинов, у кого нет кунов, чтобы нанять могильщиков разгрести снег на погосте и выжечь кострами мерзлоту да выдолбить могилу в окаменевшей земле. Тех упокойников складывали, как дрова, до ледохода, когда земля оттаивала, и тогда уж хоронили. Мать Акулька не сыскала, – наложено было уж поверх нее покойников: в Песьих Деньгах случился пожар, и новопреставившихся привезли не менее трех десятков.
– Старая у Акульки матушка была? – участливо спросила Феодосья.
– Тридцать пять годов, что ли?..
– Не так чтоб старая… – подняла брови Феодосия.
– Уж кто захочет умереть, так елдой не подпереть, – отскороговорила Мария, которой не терпелось перейти к самой завлекательной части новины.
На обратном пути Акулька узрела, что на Государевом лугу встали стойбищем сани-розвальни, кибитки, возы и чудной шатер, из которого валил дым. Оказалось, что в Тотьму прибыли скоморохи! И тогда поганая Акулька (прибить бы ее поленом за это!) поперлася на торжище – зреть скоморошьи позоры! Обо всем этом Мария узнала вовсе случайно, заслышав дерзкий хохот и глумы из людской избы. Акулька кинулась в ноги молодой хозяйке и, дабы отвлечь ея внимание от полена, в самых ярких красках расписала позорное зрелище.
– Поглядеть бы, – закатив глаза, томно прошептала Мария Феодосии и ухватила ее за рукав. Но тут же добавила постным голосом: – Ой, нет, грех великий! Тебе, девке вольной, еще бы и можно повзирать на скоморохов, а мне, мужней жене, и думать грешно.
– Вот еще! – смелым голосом произнесла Феодосия. – Ныне не старые времена! Чай не при Иване Грозном живем, чтоб женам и девицам из дома не выходить. Чего нас стерегут бденно, как царскую казну?! Пойдем на торжище сей же день!
– Ой, нет, Феодосьюшка, – опустив глаза, нарочно принялась отнекиваться Мария, мыслившая в случае неудачи свалить вину за инициативу на молодую сродственницу. – Не пойду я, и не уговаривай. Сяду лучше супругу Путилушке мошну вышивать.
– Да скоморохи, может, к нам десять лет после не приедут!
– А как уйдем? – притворно повздыхав, рекши Мария.
– Украдом.
– Нет, только не украдом. Лучше скажи матушке, что хотим отстоять обедню не в нашей церкви, а в соборном храме, – деловито предложила Мария, у которой план похода в балаган был разработан еще с вечера.
– Она нас без холопов не отпустит.
– Холопам поганым дадим четверть копейки, так они из питейного дома до вечера не выйдут. А матушке скажем, мол, нашло на дураков запойство, бросили они нас посреди Тотьмы… Матушка велит их выпороть, всего и дел!
…Сия тайная вещь удалась, как по маслу, словно сам черт Феодосье с Марией помогал!
Скоро выкушав на дорожку – мороз на улице стоял ядреный – оладьев с горячим медом, сродственницы в сопровождении холопов Тимошки и Васьки, вооруженных палками, отправились в Богоявленский собор к обедне… Дорогою Тимошка и Васька для услады молодых хозяек то и дело палками поднимали с кустов и дерев тучи алых снегирей и пестрых клестов. Перебежала на радость Феодосьюшке дорогу и двоица белочек. Феодосья заливалась смехом и норовила задержаться, чтоб дать зверькам семечек. Но Мария тянула ее прочь. Вскоре послышался диковинный шум…
Торжища в центре Тотьмы – впрямо напротив приказной избы и пошлинной мытницы – было не узнать! Словно посреди постных белых хрустящих снегов развела вдруг веселая баба масленичный огонь да принялась жарить неохожий блин, да класть на него пищную, сытную, пряженую в масле требуху. И от того блина масляными стали у тотьмичей и лица, и перста, и уста, и зенки!.. Издалека оглушил Феодосью с Марией стук бубнов, грохот барабанов, вопли зурны, дудок, рожков, звон гуслей, срамные песни, дикие вопли бражников, возбужденный гомон толпы, местами уж пустившейся в пляс, – казалось, того и гляди, присоединятся к тотьмичам черти и примутся скакать в коленца! Избавившись от Тимошки с Васькой, сродственницы пробились сквозь толпу.
– Гляди-ка, Феодосья, плясавица! – всплеснула дланями Мария. – Рожа-то размалевана белилами, ланиты красные, а уста-то, уста! Кармином намазаны! Тьфу, как из блудного дома блудища! И пуп голый! Ой, срам…
Понося плясавицу поносными словами, Мария, между тем, мысленно примерялась и к кармину на уста, и к белилам, и к наведенным сажей бровям…
Впрочем, черноволосая плясунья в восточных шароварах, хоть и топтались вкруг нея не только пешие мужики, но и конные бояре, была не самым большим дивом.