– Благодарствуй, матушка.
Уложили его на постель, напоили квасом, и опять полыхнуло небо прямо в глаза весенним синим огнем, и сейчас же запели жаворонки, на проталинке, песню новую, прежде не слыханную. Слушает Павел и дивится: никогда еще от птиц не приходилось записывать песенок! И слова в них – совсем человеческие. Слушает Павел Иванович и опять удивляется: записывать ничего не нужно, слова сами так и ложатся в памяти, без рифмы, без ладу – но так и положено у жаровонков.
Тут Павел Иванович отвлекся, хозяйка подошла к нему, покушать приглашает, он качает головой: не до еды.
– Ты не умри только, любящий! Умрешь у нас, придет мой хозяин домой, как собаку меня изобьет…
Хочет Павел Иванович ей ответить, да язык не ворочается. Еле выговорил:
– Не умру! Молод я помирать. Утром встану.
Говорит, а сам замечает, пока вел беседу, Ванюшка состроил для любезной Катерины червончатый корабль, нанял гребцов-молодцов, славных песенничков. Они-то и поют теперь про самих себя песню, а жаворонок упорхнул.
Тут и вечер спустился, небо за окном покраснело, новым багряным пожаром полыхает.
– Помрет. Неровен час, – шепчет женщина девочке. – Придет хозяин…
Но Павел Иванович вдруг отвечает ей со своей лежанки ясно, весело:
– Ты не плачь, не плачь, красна-девица, не слези лица румяного, не вздыхай, моя разумная, погляди-ка ты в окошечко: там медведь летит, длинным хвостиком помахивает!
Засмеялась женщина, кивает ему: так и есть, родимый. Так и есть, сердечный. Господь с тобой, спи теперь.
Ныряет Павел Иванович в зыбкий горячий сон, только на короб сквозь сон поглядывает. А короб стоит у него в ногах и так и полнится, так и скворчит: песня за песней в него спускается, и летят песни сизыми кукушечками, белыми голубицами, соловушками, это песельники на кораблике все поют.
Так вот как они выглядят! понимает Павел Иванович. Птахи они, птахи. Привезу их всех в Петербург, прямо в редакцию, поставлю этот птичник на дубовый стол: вот Киреевский-то изумится! а Некрасов только щелкнет купечески языком: ставим в ближайший же номер!
Речь
Сегодня снова подумал: довольно бояться. Так ли страшна тюрьма, как малюют глаза страха? И разве неизбежна?
Кузнец из паровозного депо – коричневый, неторопливый, четкий в движениях инженер, криворотый колчаковец, хлебопек, студент с юридического, земский доктор из-под Казани, директор магнитной обсерватории, слесарь со сталелитейного, хлопец-плотник с Полтавы, дьякон из-под Куйбышева (село Высокий Оселок), агроном из Академии, эстонский мукомол – все рядом, все бок о бок, Черных рассказывал. И
Я б забился на самые дальние нары и слушал. В плеске разговоров жил, ноздрями глотал испарения, птичек междометий хватал на лету и ощущал шебуршанье и щекот по ладони, ядреной мужицкой шуткой давился, задыхался в едких клубах ругательств, плыл в прохладной голубоватой лекции о скрещивании сельскохозяйственных культур, чтобы не свихнуться, и такое там читают – знаю! Палатальному лепету хлопца, что о покинутой больной матери убивався, мерной молитве с потаенным взвывом (дьякон-громила) внимал, от всхлипа эсеровского уклонялся. «Товарищ!» ловил в кулак, как муху, не глядя, кидал на пол – подумаешь, пусть … Вздрагивал от лая охраны – и, отделивши лай, снова клал словесную мякоть на себя, размазывал по векам, вискам, шее, заросшим соскам, животу. Горкой на пупок. Жидкая грязь торных путей, трактов, сельских дорог, лесных троп.
Колени изголодались – плачут. Вот вам, коленочки, поешьте. В пах укладывал, купал и мошонку, и мальчонку, садился в бескрайнюю русскую лужу, синее небо куполом над головой, пенье жаворонка языком дрожащего колокола. Говор окающий волжский. Крестьянский напев. Рафинированный изысканный-с. Жидовское торгашеское сюсюсю. Ново– язовское – остроугольное, немое. Обозленное люмпеновское. Все вместе! Всех хочу. Лакать ладонями, ловить в уши.