Совестно признаваться, но я бы предпочёл быть наркозависимым, чем тем, каков я есть. У меня были бы другие тревоги и жалобы; вот хоть этот закон — я, наверное, негодовал бы и скрывался, пустился, быть может, в бега — весь мир открыт тому, кто не боится мира, — и я был бы другим, иным, тем, кто сжимает кулак в ответ на притеснение и всем сердцем верит, что его притесняют… что тот, кого притесняют, — это он.
Моя мать не смогла с этим смириться. Она считала себя проклятой, но не виновной и отказывалась понимать, за что. Человек с религиозным сознанием, проникнутый знанием о первородном грехе, счастливо избежал бы этой ямы, но мама рухнула в неё с размаху, и чем глубже она падала, тем глубже яма росла, пока наконец не поглотила её где-то в земле антиподов. «За что? — повторяла она. — За что?»
Бедняжки наркозависимые наверняка знали, «за что», и я от души надеялся, что их это сможет утешить. Они убегут, как я уже упоминал, и скроются, или пойдут на муки с высоко поднятой головой. У них всегда будет выбор.
Я затосковал, забегал по комнате. От этой глухой тоски с вкраплениями ужаса спасение было в одном: домашнем труде. Но полы я сегодня уже вымыл (и трижды — в кухне и коридоре), сантехнику и плиту надраил, пыль протёр, обед сварил, бельё и полотенца поменял и выстирал — а выстиранное, чтобы гладить (я побежал, пощупал), ещё не просохло. Мыть каждый день окна, не вызывая подозрений, я не мог. Господи, как выглядит в глазах соседей человек, ежедневно намывающий окна? Даже если замечать это они будут не каждый день (ну да, как же), всё равно кто-нибудь заметит раз, другой, и вскоре начнёт следить пристально, просто из любопытства — и неудивительно, что тот, кто начал смотреть, рано или поздно что-то да увидит, что-нибудь такое, чего я вовсе не собирался показывать.
Страшные воспоминания, страшные предчувствия не давали мне дышать. Я поспешно оделся и вышел.
Младшим братом быть прикольно, если старший брат у тебя нормальный. Быть младшим братом такого поганца, как мой, — недухоподъёмно. Бывают такие подвиги. Которые вызывают скорее отвращение, чем восторг. Поднимать из лужи пьяного, закрыть своим телом прорвавшуюся фановую трубу. Ежедневный бытовой героизм, на который всем насрать.
И потом. В отличие от фановой трубы. Поганец никогда не переходит к откровенным действиям. Ты ничего не можешь ему противопоставить или подумать о средствах защиты. Потому что он злоумышляет молча. Нет, гад орал на меня охотно и помногу, но умел не проговариваться. Он не выкрикивал вместе с ритуальными угрозами свои подлинные намерения. «Я тебя сгною!» — вопил, например, он, но я. Так и не узнал, до того, как стало поздно, что у него не только был конкретный план, где именно меня сгноить, но он и предпринял к его реализации определённые шаги. Я плохо понимал, что происходит. Даже когда меня втолкнули в милицейскую развозку, в кучку таких же бедолаг. «Это для твоей же пользы», — сказал поганец на прощанье. Волчья ухмылка на его роже. Очень хорошо показывала, о какой пользе идёт речь. О чьей, если уж прямо.
С разных концов города нас свезли в какую-то заброшенную фабричную архитектуру. Три десятка ошеломлённых, схваченных без предупреждения, севших на измену торчков. Самому младшему было пятнадцать, и его сдали родители, самому старшему — пятьдесят, и его сдали дети. Кроме пристрастия к веществам и наличия обеспокоенных родственников у нас не было ничего общего: студенты, тунеядцы, творческие личности, мелкие барыги, владелец успешного бизнеса. После молниеносного медицинского осмотра и анализов нас обрили, выстроили и снабдили каждого зелёным вещмешком, в котором лежали:
1) детское мыло;
2) хозяйственное мыло;
3) бритвенный станок;
4) вафельное полотенце;
5) пара семейников;
6) пара серых хб носков;
7) зубная щётка (зубной пасты не было);
8) четыре пачки печенья «Шахматное» (не подозревал, что ещё выпускают печенье в такой старорежимной брикетной упаковке);
9) брошюрка «Вернись!», содержание которой, полное угроз, не слишком ловко подделывалось под увещания.
Для прибывшего начальства провели перекличку. Некоторые не сразу. Откликались на свою фамилию. Командовал парадом давно отставной подполковник, который выглядел настолько соответственно типажу. Что казался карикатурой: крепкая шея, орлиный взор, зычный голос. Он сверялся со списком и погаркивал. Когда доползли до последней фамилии, подполковник скроил страшную рожу. Было видно, что готовится произнести речь. Но он не сразу решил, как к нам обращаться. Солдаты? Курсанты? Заключённые? Все эти категории граждан были бы жутко оскорблены подобной профанацией. Наконец он выбрал.