Свою долю вольнодумия я, безусловно, почерпнул у французов, конечно, не у тех, которые зажимают сдачу в аэропорту, а у негодяя Вольтера и насупленного Руссо… Они меня и научили черт знает чему, но если б не они, да и, конечно, еще мой милый друг Декарт, я был бы вовсе растоптан немецкими философами, которые прут, ничего не видя, и чьи начищенные до блеска башмаки с тяжелыми подошвами практической логики, неопровержимой, а потому в корне неверной, растоптали уже не одно поколение молодых доверчивых душ…
Париж для меня, как и практически для всякого человека с российскими корнями, всегда служил путеводной, что ли, звездой. Где бы я ни оказывался в Европе, невидимая сила гравитации этого города тянула меня туда, и я садился на поезда, завистливо читая на вокзалах таблички с ценами на билеты, короче, воспаленно стремился попасть в город мечты всякого, кто готов его увидеть и умереть.
Я долго не ублажал свои вожделения. Я вообще человек, с трудом отличающий мечту от реальности, и поэтому для меня достаточно, а иногда и слаще помечтать, чем вкусить своим укропным пучком чувств реалии физических объектов. Однако рано или поздно я должен был явиться в этот город.
Произошло это, как всегда, весьма неожиданно. Около 11 часов утра я решал какой-то затяжной деловой вопрос, а Анютка (впоследствии Маськин) написала мне записку: «Поехали в Париж». Я попрощался с собеседником и тут же набрал телефон справочной, чтобы узнать номер авиакомпании Air France. К шести вечера мы были в воздухе, а к полуночи сидели в кафе на Елисейских Полях. Я обожал совершать такие непредсказуемые поступки, импульсивно перемещаясь в пространстве. Конечно, мне далеко до эксцентричности Сальвадора Дали, но мое стремление к импульсивности нередко приводило окружающих в ужас. Видимо, так я пытался перехитрить смерть или судьбу, ибо каждый раз, выходя из дома, ожидал какого-нибудь насилия или несчастного случая. Поэтому домашний очаг я покидал, только гонимый страхом быть приконченным в собственном доме… Я неврастеник? А не надо бить детей в школе, и население будет гораздо здоровее… Хотя кто его знает, отчего я такой, но мне приходится принимать это как данность, ибо другого меня мне, по всей видимости, не дано… Просто не положено по распределительной ведомости предвечной бюрократии.
Париж состоял из двух частей: одной, неожиданно грязной и отталкивающей, и второй, чарующе привлекательной, наполненной восхитительными пирожными и вафлями. До меня в этот город на выставку 1937 года приезжали моя бабушка и дедушка. Воспоминания бабушки о Париже пронизали все мое детство. Ах, какой был персик на Монмартре! – вспоминала бабушка. Ах, каким был собор Нотр-Дам! Я всю жизнь стремился в Париж, и наконец в мае 2000 года мне выпало там побывать. Я стоял на той же площади перед собором Нотр-Дам… через 63 года после того, как на этой площади стояла моя бабушка.
Вспоминались строки Высоцкого. Химеру я красть не стал, но на глаза навернулись слезы…
Потом был мало впечатливший Монмартр, где я купил персик, но он не был сочным.
Так я завершил круг, приехав в волшебный Париж через шесть десятков лет. Париж показался нам сложным городом, и мы уехали путешествовать по Евpone, добравшись даже до Венеции. Вообще я не советую путешествовать в раздраженном или невеселом настроении. Зря потратите деньги… Куда вы ни явитесь своей измученной персоной – все вам покажется дурным и раздражающим. К сожалению, большую часть моих путешествий я предпринимал именно в таком тягостном состоянии духа.
Любовь к французскому у меня не выветрилась до сих пор. Уже здесь, в Канаде, я нанял учительницу и выучил французский. Читаю журналы и книги, говорю с трудом, но упорно. Учительница говорит, что мой акцент – «L'accent n'est pas terrible» – не так ужасен, хотя я более чем уверен, что она мне льстит. Акцент у меня, конечно, ужасен, но главное – я осуществил мечту и на ночь читаю Жюль Верна и Дюма по-французски, что доставляет мне малообъяснимое, но значительное удовольствие. Не иначе это результат влияния моей бабушки, отлично знавшей французский и воспитавшей меня в любви и трепетном отношении к этому языку, возможно, даже более трепетном, чем он того заслуживает.
В те времена я все еще верил, что перемещение в пространстве может стать решением для больной души. Увы, как говаривал Сенека, от себя не уйдешь, хотя, впрочем, так говаривал не только он…
У меня и сейчас появляются смутные желания куда-нибудь поехать, но для такого серьезного поступка мне теперь требуется гораздо больше причин, чем просто записка Маськина: «Поехали в Париж».