Утешительного они услышали мало. Проп
Мой отец был возмущен. Он безоговорочно верил в отеческую заботу государства (чьим образцовым и добросовестнейшим помощником являлся он на своем скромном посту), и у него болела душа, когда он, сталкиваясь с суровой действительностью, видел, что государство это бывало порой не отечески заботливым, но равнодушным, часто несправедливым, а иногда и грубым.
Но все это тотчас забылось, как только они вернулись в квартиру доктора. Ганс Фётш изволил прибыть! Мой отец теперь уж не сомневался, что и я дома. Однако его иллюзии рассеялись после первых же слов Ганса. Он, правда, пытался врать, мялся, изворачивался, но
— Ганс, иди-ка сюда, негодник! — многозначительно сказал доктор Фётш; при последовавшей расправе мой отец счел свое присутствие излишним.
Его ждала мама, а он должен был идти домой и сообщить ей печальную весть: я остался в самом дурном квартале Берлина; он должен был сказать ей, что ничего не остается делать, как только ждать…
И они ждали. Все было заброшено: и папки с делами, и штопка белья. Брата и сестер загнали в постели, но им было не до сна. Еще бы, потерялся брат, — ведь это так интересно! Каждые пять минут заходила старая Минна и, шмыгая носом в передник, справлялась о новостях.
Часов около десяти раздался звонок, родители бросились в прихожую… но там оказался всего лишь консьерж, который спросил, запирать дверь подъезда или
Наконец, в половине одиннадцатого, снова позвонили. Отец сказал уныло:
— Это, наверное, опять консьерж. Дай ему две марки, Луиза…
Но тут из прихожей донесся мой голос…
Отец с мамой кинулись навстречу, схватили меня в охапку и потащили в комнату, к свету.
— Мальчик, ты откуда явился?.. Где ты был?.. Тебе известно, сколько сейчас времени?!
Под градом обрушившихся на меня вопросов, видя следы страха на лицах родителей, я, как последний дурак, с притворным равнодушием ляпнул:
— Я был у Ганса Фётша, а у них остановились часы!
Бац! — схлопотал я по левой щеке. Бац! — по правой.
— Ну погоди, я тебе покажу, как врать, негодный мальчишка! — вскричал отец, дав выход всем пережитым за вечер волнениям и тревогам.
Ищущим взглядом он обвел комнату. Ах, бедняга! Мой добрый отец не был готов для подобных экзекуций, как доктор Фётш, и не нашел ничего, кроме длинного черешневого чубука от своей любимой трубки. Но этим чубуком он как следует отодрал меня; в первый — и, надо думать, в последний — раз меня выпороли по всем правилам. То был крайне убедительный урок, которого я никогда не забывал. Да он мне наверняка и не повредил…
И все-таки многое в моей жизни, вероятно, сложилось бы иначе, если бы мой снисходительный отец не потерял в этот вечер терпения. Может быть, если бы надо мной не свершили столь короткий суд, я собрался бы с духом и рассказал отцу о своей идее насчет трамвая с предохранительной решеткой и, возможно, что он — хотя скорее всего подобную идею сочли бы тогда ребяческой причудой, — прислушался бы и сказал себе: «За этим кроется нечто другое, и, к сожалению, посерьезнее, чем непунктуальность и вранье».
Вот так я всю свою юность, да и не один год потом, периодически страдал навязчивыми идеями, но не мог тогда поговорить об этом ни с одним человеком. Случай был упущен навсегда из-за той вечерней порки.
Иной раз эти идеи были сравнительно безобидными. Например, улегшись в постель, я долго не мог заснуть, раздумывая: поставил я точку в конце последней фразы письменного упражнения или нет? В результате я поднимался с постели и заглядывал в тетрадь: разумеется, точка была на месте.
Правда, иногда идеи эти касались вещей и более дурных.
А о третьем тяжком поражении, которое мне довелось испытать благодаря дружбе с Гансом Фётшем, я расскажу в следующей главе.
ШКОЛЯРНЯ