Возле скамьи лежал старый мельничный жернов. Раньше он, вероятно, служил столом, но пень, на котором он покоился, сгнил, и теперь жернов валялся на полу. Он был довольно большой и тяжелый, не меньше метра в диаметре, но это лишь укрепило нас в мысли, что жернов словно создан для того, чтобы его катать. От разбойничьего замка шел небольшой уклон к нашему дому, там у стены возился отец, его фигура казалась отсюда не больше зонтика. Мы подумали: вот будет здорово докатить жернов до самого дома!
— Потом разыщем крепкий пень, положим на него жернов, и у нас будет стол прямо у двери! И вечером будем на нем играть в «альма и сальта»![43]
Программа встретила всеобщее одобрение. С огромным трудом жернов был поставлен на ребро. Затем его покатили к двери. Это уже шло легче: Итценплиц с Эди толкали сзади, Фитэ поддерживала с одной стороны, а я с другой. У двери был порожек, катящийся жернов покачнулся и…
— Держи его, Ганс! — крикнули мне хором.
Когда валится набок мельничный жернов, весящий около восьмидесяти килограммов, десятилетнему мальчику его — увы — не удержать. Жернов повалился, я упал, и, когда все движения стихли, жернов лежал плашмя, придавив мне руку. Собственно говоря, не руку, а пальцы, но придавило так, что сам я был не в силах вытащить их.
— Помогите! Помогите! — завопил я. — Ой, я больше не могу! Пальцы прищемило! Ой!
Мои милые сестрички с братцем, конечно, смогли бы вместе приподнять камень, но, натворив беду и видя мое искаженное от боли лицо, они вконец растерялись. Первым убежал Эди. За ним бросилась Фитэ. Итценплиц пробормотала: «Гансик, милый!», погладила меня по плечу, — и вот уже все трое, охваченные дикой паникой, скрылись; еще раз прошуршали зеленые кусты, и все стихло. Они растворились в лесу!
Скрючившись, я лежал у жернова и пытался свободной рукой хотя бы чуточку приподнять его. Было нестерпимо больно; всякий, кому случалось прищемить пальцы дверью, может подтвердить это. Боль нарастала с каждой секундой.
Я не стерпел и заорал благим матом. Хотя мне, в моем почти прометеевском положении, не было видно отца, я все же надеялся, — иной надежды быть не могло, — что мои вопли достигнут его ушей. И действительно вскоре послышались его торопливые шаги. Без единого слова отец рывком приподнял жернов, освободил меня, дрожащего, подхватил с пола и прижал к себе. Потом ласково взял мою руку в свою.
— Бедный мой мальчик, — сказал он. — Да, это ужасно. Поплачь, как следует, реви, не стесняйся, тебе сейчас можно пореветь… Хотел бы я знать, почему именно тебя так преследует судьба?!
Я поднял глаза и сквозь слезы увидел, что его лицо побелело и он вот-вот заплачет. Я вдруг почувствовал, что отец меня очень любит, и любит, наверно, совсем иначе, чем других своих детей, за все постигшие меня беды, малые и большие, — ведь то, что досталось тяжело, дороже полученного даром.
— Чертовски больно, папа, — сказал я. — Но я больше не буду реветь. — И, внезапно испугавшись: — А пальцы мне не отнимут?
— Ну что ты, конечно, нет! — успокоил меня отец. — Правда, вот с этими тремя ногтями, которые уже совсем посинели, тебе придется расстаться. Хотя я думаю, они снова отрастут. Но видишь ли, что получается, — продолжал он болтать, незаметно увлекая меня к дому, — ведь ты повредил правую руку! А это плохо для тебя, Ганс, ведь ты не сможешь теперь делать уроки во время каникул! Это очень печально для тебя, просто ужасно!
Я покосился на отца. Увидев морщинки вокруг его глаз, я, несмотря на боль, расхохотался.
— Да, папа, я страшно огорчен, — сказал я, смеясь. — Ведь я хотел каждый день заниматься, часа по три, не меньше!
— Увы, тут ничего не выйдет, — сказал отец. — Но я надеюсь, что ты перенесешь это, как настоящий мужчина.
Разумеется, отец сдержал слово. И хотя рука зажила недели через две, я за все каникулы даже не притронулся к перу. Зато сестры с братом… отец ни разу не спросил их, виноваты ли они в моем несчастье, — наверное, он видел, как они удирали… Вот им-то пришлось в эти каникулы особенно много заниматься, — и не из-за того, что они были виновны в моем несчастье (виноваты мы были все одинаково), а скорее за то, что они в панике удрали.
В сравнении с жерновом мой нынешний «дебют» в Граале был сущей забавой! Я бежал вокруг дома, бежал довольно резво, а за углом было открыто окно; как во всяком крестьянском доме, оконные створки открывались здесь наружу, а не внутрь, как в городе. К тому же окно это было закреплено ветровым крючком.
Итак: я выскочил за угол, на уровне моего лба оказался нижний широкий брусок оконного переплета, так называемый сточный карниз. Стекло со звоном разлетелось вдребезги, но крючок выдержал, нападение было отбито, а нападающий повержен на землю, где провалялся минуты три, не сознавая, где он и что с ним. Несмотря на прикладывание ножа, шишка росла на глазах. Все лето меня называли «рогатым Гансом».
— Если на сей раз только этим обойдется, — сказал отец со вздохом маме, — я буду благодарить создателя.
И если мне не изменяет память, в то лето шишкой и обошлось. Никаких других «аварий» я не припоминаю.