Но от счастья остался только портрет. Смотреть на него и говорить с ним превратилось в печальную, по временам тягостную привычку. Он вдруг стал жалеть о лёгкости, с которой прожил жизнь и которой всегда гордился. Уметь жить всегда казалось ему высоким, достойным и редким искусством, которым он обладал в избытке. Но сейчас какие-то изменения происходили в нём, неприятные и удивлявшие его, он и рад был бы не позволить, не пустить, сохраниться прежним, но происходившее от него не зависело и не нуждалось в его одобрении.
Он радовался, что его не приглашают, не звонят, не помнят. Он был доволен тем, что нет нужды ходить, откликаться, подыгрывать, подпевать чужой радости, чужой злобе, слабостям и бедам других. Пой, пташечка, пой. Всё, что привлекало раньше, составляло суть его порхающей жизни, стало казаться дурной болезнью, дурным сном, словно не он и не с ним происходило. Филипп Филиппович чаще пил «Шартрез», реже подходил к роялю, память ворожила, прилежно исполняя свой долг. Трудолюбивый крот. Где, когда, как они познакомились, через кого, что было потом, там, здесь, давно казавшийся забытым вздор, пустяки, листал альбомы, смотрел фотографии. Она, он, разны позы, разно одеяние, места, пригороды, улицы, дома, квартиры, комнаты коммуналок, где бывали вместе, давно, очень давно. Давно и неправда. Он женился поздно и по любви. Но странно, только потеряв, начинаешь видеть, сознавать, чтобы в конце концов согласиться, сдаться, признать: она была всё, не было ничего до, не будет и после.
Время шло, тишина, пустота становились плотнее, не протиснуться, не протолкнуться, наступил декабрь — месяц, когда поневоле ищешь тепла. И уж совсем не хочется выходить из дома. Постепенно и не видно на глаз всё вокруг и прежде всего он сам входило в полосу тени, густую и непролазную, её можно было потрогать, узнать на ощупь. Однажды позвонил Миша Скошевский, куда-то приглашал, говорил долго, невнятно, неискренне, самому, кажется, было неловко. Леденцов повесил трубку. Больше звонков не было. Филипп Филиппович ещё что-то доказывал, сопротивлялся, не хотел сдаваться. «Шартрез» не помогал.
Портрет, портрет, единственный, неповторимый, его творение, зависимый от него, стал вольноотпущенником, обрёл дар слова.
Почему ты никогда не хотел мне помочь, — говорил он, — я кричала, я плакала, я убеждала. Мы встретились, я думала, наконец началась удивительная жизнь, я так ждала её, так долго ждала, считала дни, я надеялась, поверила сразу, вся. Напрасно. Обо мне никогда. Одни кусочки, черепки. Ненавижу, помню, с этим живу, только сила воли, только воспоминание первых дней, недель, месяцев заставляло продолжать. Умиротворение, искала, поймём друг друга, разные, станем вместе, одно, раз суждено. Любила ли? Да, очень. Но есть категория, это шваль, ни себе, ни людям, это ты, остаётся только взорвать, уничтожить. Хоть под конец жизни высказаться вся, без остатка. Когда нет защиты, одни стены, предметы, вещи. Тебе надо, — говорил ты, — я дам тебе денег. Да не деньги мне были нужны, а ты. Лежи, лежи, я сам, чашка кофе в постель. Хороший муж. Заботливый и ненаглядный. Как вам повезло! Ты уже встала, я хотел… Что? Сразу забыл, перепорхнул, звонок, надо, зовут, помочь, спеть, сбегать, поднести, очередной юбилей, очередные поминки. Ах-ах-ах, я такой хороший, весь из себя, всегда готовый, неизменно к услугам.
Портрет молчал. Он был покоен, погружён в себя, счастлив. Для него время остановилось. Говорил, думал, вспоминал, мучился, сожалел, защищался Леденцов. Это он карабкался, пытаясь вырваться из паутины собственной жизни, вычитать из её иероглифов нечто обнадёживающее, хотя бы частичную реабилитацию. Хороший, добрый, удобный, всех устраивающий Филипп Филиппович. Высокого роста, приятной наружности, полуотворённые губы, словно для поцелуя, излучает тепло, приязнь, беспечность. Добряк, одним словом. И вот…
Он никогда не был на войне, но она жила в нём. Он часто и совсем не во сне слышал разрывы бомб, автоматные очереди, нечеловеческие, изувеченные голоса прошлого. Он родился, когда вокруг убивали. Память младенчества. Беременная женщина. Выпрыгивает из горящего состава. Это его мать. Низко летят юнкерсы, стреляют по бегущим. Женщины, дети. Эвакуировались из осаждённого, чтобы продлить дни. Не всем удалось.
Может быть, поэтому он так хотел покоя. Пусть будет как будет, как есть, лишь бы тихо, мирно. Овальность, округлость, законченность, завершённость. Никаких углов, ничего резкого, ранящего. Не уколоться, не разбиться. Уютный, домашний Леденцов, готовый помочь, всегда к услугам Леденцов.
Он не стремился избавиться от воспоминаний, но как-то незаметно рюмка поменялась на бокал, количество выпиваемого «Шартреза» сильно увеличилось, не принеся ожидаемого облегчения. К тому же стали мучить болезненное оцепенение и тяжесть в ногах, начинался детский лепет подагры.
Надо бы поехать на воды, — думал иногда Леденцов, — лечиться тёплыми водами. Говорят, помогает. Мысль появлялась и гасла, сама удивленная собственной нелепости.