— Бомбардемант будет продолжаться до полной и окончательной. Мы не отступим. Мы строим Порядок с большой буквы «ЧИ».
— Давно не сиживал на вавилонских унитазах столь напористый малый.
— Ассенизационное любострастие распространяется, как поветрие. Из каких роковых яиц вылупился этот парубок?
— Мы и высидели.
— Как так?
— Незаметно.
В районе Андоры погибли центурионы и множество легионеров. Траура по погибшим не будет. В Вавилоне подобные инициативы с мест не одобряются.
Пропускной пункт «Гиндукуш-1» временно закрыт. Бомбят Канесу и Анехтаун.
Местное население поддерживает. Вдохновлено идеалами, запечатлёнными в «Циркулярах»: величие, сила, высшая справедливость. Сверены с «Основным Текстом» и соответствуют. Демонстрирует динамизм и готовность.
Исполнитель Обязанностей и Главный Ревизор посетил Провинцию. И ничего не обнаружил, кроме светлых танцевальных зал и изящно, со вкусом одетых старушек. Им дают уроки контрданса.
— Государственное деяние, Акт высшей мудрости, — проворковал Исполнитель в Совете Старейшин.
Не нам судить об этом. Не поводите зябко плечами. Гоните прочь пугающие мысли. Взирайте почтительно вдаль невинно-остекленевшим взором. Застряньте на улыбке и останьтесь при ней.
Зачем куда-то рваться?
Главное, не сбиться с пути, не оступиться. Человек слаб. Всегда может что-нибудь не то в голову прийти. Противоправно и против воли.
И вдруг мы прозрели.
Да ничего не надо. Нужно только погодить. А если прикажут образ мыслей изменить, то мы и от этого не откажемся. Всегда готовы.
Ашшур, Ашшур… Исполненная мечта.
ЭССЕ
Скажи им там всем
Однажды Сергей сказал фразу, которая — вероятно, в силу некоторой непонятости для меня, — сохранилась в памяти: «Я вышел из „Голубого отеля“ Стивена Крейна».
Почему Стивен Крейн, а не Хемингуэй, например, который и сейчас кажется мне автором, наиболее ему близким? Хотя рассказ, точнее, его начало, имеет прямое отношение к Сергею Довлатову, если не как к рассказчику, автору, прозаику, то как к человеку. «Голубой отель» начинается фразой: «Отель „Палас“ в форте Ромпер был светло-голубой окраски, точь-в-точь как ноги у голубой цапли, которые выдают её всюду, где бы она ни пряталась».
Сергей в жизни был, пожалуй, именно такой «голубой цаплей», спрятаться ему было невозможно и негде, впрочем, я думаю, он и не стремился к этому, а посему и доставалось ему больше, чем другим.
Изгнание из университета, служба в охране лагерей для уголовников могли бы сломать любого. У него же это обернулось прекрасной прозой. Но ощущение выброшенности из жизни, своего «отставания», «аутсайдерства» было, насколько я знаю, в те времена ему присуще.
Однажды, после возвращения Сергея в Ленинград, ко мне зашёл приятель и сообщил, что Довлатов сидит дома, никуда не выходит и всех ненавидит. Последнее больше говорит о нашем общем приятеле, чем о Сергее. На что на что, а на ненависть он не был способен. Правда, было, пожалуй, и затворничество, и ощущение безвозвратно утраченного времени. Но здесь на помощь пришло творчество.
Не знаю, как в эмиграции, но тогда он писал очень много, по два-три рассказа в день, словно навёрстывая упущенное не по своей воле. Казалось, это был бег на длинную, почти бесконечную дистанцию, где надо было во что бы то ни стало догнать и обогнать всех тех, кто, как ему казалось, ушёл вперёд. И, в общем, так и получилось — дистанция длиной в жизнь, увы, слишком короткая, если складывать её из дней и лет, но заполненная письмом, русским алфавитом… Как говорил сам Сергей: «Какое счастье, я знаю русский алфавит». Что ж, для художника судьба прекрасная — двенадцать изданных при жизни книг, успех у читателей, признание критики, — увы, американских читателей и американской критики… До издания сборника на родине Сергей, к сожалению, не дожил.
Во второй половине шестидесятых, в семидесятые годы он, действительно, много писал. Как-то он сказал: «Я написал уже три тысячи страниц». Но, как ни странно, при такой работоспособности внешне Сергей жил скорее жизнью праздного гуляки. Труд был незаметен, был виден только результат: написанные рассказы.
Не знаю определённо, но навряд ли это был сознательный метод, во всяком случае, мне казалось, что рассказы пишутся, именно пишутся, в два приёма. Вначале это было устное повествование, излагаемое за бутылкой водки, излагаемое с блеском, лёгкостью и остроумием. Что здесь можно сказать? Это было настолько талантливо, я бы сказал, расточительно, избыточно талантливо, что на этом всё должно было бы заканчиваться.
Представлялось ненужным, да и просто невозможным переносить это на бумагу, всё будет потеряно: точность каждого слова, детали, завершённость всего устного текста, и, пожалуй, главное — слова, перенесённые на бумагу, превратятся из живых звуков в мёртвые буквы, правильно расставленные, и только.