В притворе низком чадно, тесно, душно, тусклый свет сочился. Мать, тяжело держа за плечи, подтолкнула, протискиваясь сквозь одежд, их раздвигая, точно висельные платья в шкафе, он пошел вперед. Катасаркирь лиловый лежал на алтаре, на горнем в семь грехов горели свечи…
«Прости, что есьм я на земле…», — читал старик священник маленький и хилый, качая головой в огромной митре синей, и точно новорожденный щенок, переступая еле-еле, поверх голов водил крестом. А позади него огромный дьяк с лицом сердитым вздыхал болезненно, протяжно, кропил кадилом стол и «Свете тихие…» — шептал. И женщины, похожие на мать, все как одна в платках вороньих, в черных шалях, подолом платьев серых низ мели, и падали и бормотали, губами зацеловывая пол. Творя на три поклона «Господу глаголем, — сзади, держа над головой свечу, причитывала мать, — не отврати лица от отрока твого и яко я скорблю и скоро услыши мя, вонми души моей, избави ю…»
«Ей господи Царю, даруй ми зрети прегрешения мои, не осуждати брата мояго, как яко ты благословен во век, аминь…» — и Шишин лопотал.
— И ты целуй! — мать прошептала, подтолкнула в спину. Не удержавшись, Шишин растянулся на полу, в ногах у всех, в растворы — носом. И, покачнувшись, с алтаря упал потир, и черное густое потянулось из овала на пол. Он дырочку заметил вдруг на золоченой ризе, и с ужасом зажмурился, увидев моль, скользнувшую из дьяконских одежд…
— Прости меня… — у бога попросил.
Бог не ответил.
«Никогда не отвечает, — думал, — все прячется, как будто в прятки мной играет, то под кровать залезет, то под стол… за штору только загляни. И страшно, вдруг возьмет, и схватит. И не заглянешь тоже страшно, вдруг его там нет…»
За подбородок облизнул холодный пол, целованный, исползанный другими, на курточку закапало топленое стекло, и искривились образа, захохотали. Протягивая языки к хоругвям зашипели свечи, тая, извиваясь, змеем сползли, и поползли меж ног, меж тел. И раскололся пол, а позади, как елочные шарики, разбились купола, и из скорлуп, из трещин, сминая воздух, хлопотом и криком взметнулось, шавкая, седое воронье…
— Прости, сыночек, — вдруг сказала мать, и Шишин заворочался во сне, и провалился в трещину подушки…
Был день Прощенья накануне поста великого, пред Пасхой. Свет лился из окна весенний ясный. Звонко, точно в клавиши металлофона по подоконнику стучали солнечные капли, и светом тихим комната была полна.
— Прости меня, — еще раз повторила мать, склоняясь над постелью, откинув одеяло, трижды Шишина поцеловала в щеки, мокрыми губами.
Шишин не любил, чтобы три раза, мокрыми губами целовала мать. Он так любил, чтоб Таня…
— Таня… — Шишин прошептал.
— Уймись! — сказала мать, и Шишина перекрестила. Морщась, ладонью утерев с лица, где щек она коснулась, он открыл глаза, и с подозрением долго, пристально смотрел.
— А что ты натворила?
Мать молчала.
«Не хочет признаваться, — думал хмуро, — а как ее простишь, когда не знаешь… Может быть она кого-нибудь убила, или ограбила, пока я спал…»
— Нельзя в немирном состоянье, Саша, входить в Великий пост, пойми! — вздохнула мать — Ты вспомни, что сказал Господь: Вы будете прощать, и вам прощу! … Сегодня отпущающе всеими, и отпущенным быти от бремен греховных, в духовном обновленье пред Пасхой, понимаешь, ну? От сердца, не от разума простить. Как перед смертью.
— Ты заболела что ли? — поинтересовался он.
— С чего ты взял? Не каркай Бога ради!
— Прости…, — ответил он.
— Вот, в древней Палестине, — сердито продолжала мать, — на пост Великий, вплоть до самой Пасхи, монахи уходили в пустынь, зверям на растерзанье, голоду и холодам. И так прощались, будто навсегда.
— А ты куда-нибудь уходишь?
— Тьфу! — сказала мать, — как об стену горох! Пойми ты, наконец, что непрощенье — страсть, нельзя во страсти прибывая соблюсти поста! Христос распятый, испытывая страшные мученья своих обидчиков простил. Тебя же, Саша в непрощенье без устали лукавый теребит, и шепчет: Помни, помни все! Копи, записывай в тетрадку, в календарь свое дрянье, дранье! Носи в мешке. Одна, вторая, третья… до магазина скоро не дойдешь! На Пасху в прошлом веке пряника не дали! Копи-копи, дурак, копи, таскай с собой, покуда под мешком своим костьми не ляжешь. Не мне тащить, тебе. Как хламь свою в карманах тащишь. Помрешь, обиженным и закопают. Понял? Так и напишут на плите: «Дурак обиженный лежит под этим камнем».. — пообещала мать.
— Прощаю, ладно, — согласился он, и с беспокойством посмотрел на мать, чтобы прощенной поскорей ушла она. Но и прощеная она не уходила.
«Не уходит», — хмуро думал он, он-то всегда скорее уходил, когда его прощали…
«Ты тоже должен попросить прощенья у меня», — сказала мать, и он насупился, стараясь вспомнить, что натворил вчера. Вчерашнее не возвращалось. Мать не уходила.
— И ты прости меня.
— Господь простит! — сказала мать, и Шишина перекрестила.
«Всегда вот так хитрит, — с тоской подумал. — Сама прощать не хочет никогда…»
— Нет, ты меня прости! Сама! Сейчас!