Шишин не читал. Мать не велела на заборах гадости читать, и если замечала мать, что на заборах Шишин гадости читает, говорила: «Один дурак напишет, а другой прочтет…» Он не любил, чтоб мать его дурей других держала, и от забора всегда смотрел направо, если шел на рынок, смотрел налево, если с рынка шел.
Как следует острастив голубей, погнавшись за одним, другого не поймав, он шел, смотрел направо, думал, что пока не видит мать, немножко можно и налево подглядеть, что на заборе пишут. Всегда приятно если точно знаешь, что дураки писали, а не ты…
Он оглянулся. Сурово вслед ему смотрели окна, из которых мать могла заметить, что на заборе он читает дурака. «Заметит, что читаю, мне устроит…», – он прошел еще, пока за крышей голубятни старой не скрылись окна, из которых мать могла следить за ним, и с любопытством посмотрев налево, прочитал: «ДУРАК!»
«Сам ты дурак», – подумал он, и дальше с интересом стал читать, что на заборе возразят ему… (и дураки не любят, если в «Дурака» им отвечают «Сам такой»…)
«БОБРЫКИН + ТАНЮША = ЛЮБОВЬ!»
«И правду мать сказала, на заборах пишут дураки, – прочтя, подумал он. – И знал, что дураки, но чтоб такие!» И дальше двинулся кивая...
«КЛАД!» – пройдя еще немного прочитал, и стрелкой указали дураки, куда идти за кладом. Остановился. «Клад...» – подумал.
«Не может, чтобы на заборе, просто так про клад писали. Но если на заборах пишут дураки, то дураки могли и написать, раз дураки, и если умные заборов не читают, то и никто из них не видел до меня про клад…» Сообразив все это, озираясь, Шишин торопливо пошел пунктиром стрелки, повернул налево, до поворота нового дошел, и снова повернул.
Забор по кругу вел, вдоль школьного двора.
На темной половине снег еще не стаял, расчерченное проводами солнце вдавилось в высоту, на ржавой полосе гаражных крыш лежали полосатые матрасы, сухой бурьян торчал из-под земли, как будто им земля была до дна набита, тянуло сыростью и ветошью заснеженных траншей. Клубок магнитофонной ленты шевелился на кусте акаций, гудела трансформаторная будка, гавкнула собака, замурзанный котенок дико глянул вдруг из-за угла котельной, скрылся, из стока капала кирпичная вода, по дряблым лужам плыли облака. Канистры, склянки, баки, банки, битые пластинки, бутылки, радиаторы, аккумуляторы, битье…
«Битье-житье. И-эх…» – подумал он, сутулясь, стараясь не ступать, ступал, в карманах скомкав мерзнущие пальцы. С забора наблюдали черные грачи. Быстрее шел по стрелке Шишин, он почти бежал, и там, где стрелка увела за свалку, скрылся сам, и вылез грязный, в ржавчине, земле и голубиных перьях. Стрелка за угол вела…
– Здорово, Шишкин, заблудился?
– Ты…? – стиснув зубы, Шишин на ненавистного Бобрыкина смотрел, глаза слепило вспыхнувшее солнце… «Бобрыкин ненавистный, ненавистный!» – думал он…
– А компас есть, или определяешься по мху? – поинтересовался ненавистный, усмехаясь.
– Ты…
– Нет, тут и компас видно не поможет, – вздохнул Бобрыкин ненавистный, ненавистный! И, щелкнув каблуками вдоль забора, насвистывая первым к кладу зашагал.
– Ты…, – Шишин прохрипел, вгрызаясь взглядом в гульфик ненавистного плаща, и следом бросился, нагнал врага, окинув диким взглядом, дальше задыхаясь, пробежал.
Песочница качели…
Оленька на карусели…
Таня…
Таня-Таня-Таня…
Окна, солнце, и забор, забор, забор…
У старой голубятни Шишин обернулся.
«Отстал!» – подумал, перевел дыханье, и с облегченьем на стрелку посмотрел. Она кончалась надписью «ДУРАК».
Глава 35
Возьму резинку и убью милиционера
– Резинку дай, сушье перетяну, – сказала мать.
– Какую дать?
– Какую, черную, какую? – и Шишин верхний ящик отодвинул, дал черную резинку, чтоб сушье перетянула мать.
«Возьму резинку, и убью милиционера, – подумал ни к чему, и сразу же подумал снова. – Возьму резинку и убью!»
День трудный подошел к концу.
Так каждый день был труден, полон суеты, нелеп, как будто Бог лепил из пластилина зайца, но надоело, бросил, скомкал, и ушел. Все лица, лица, лица, страшные весь день такие лица, как будто их резинками как мать в сушье стянули.
«Многолиц…» – подумал он.
Застекленели лужи. В окно вползла луна, уткнувшись бледным лбом в трубоворот котельной замерла, оглядывая кухню. Осветила. Пружины калорифера горели, на калорифере топилось молоко. За ним, завернута в газету, «доходила» вязкая хурма.
– Хурма дошла? – поинтересовался он.
– Куда там, Саш, недели нет, как держим…
– А молоко?
– Ожди…
«Ожди, ожди… Ождешь, пока не взвоешь, не свертишься, язык не сунешь в петлю…, – Шишин мрачно посмотрел на мать. – Возьму резинку, и убью милиционера», – опять подумал ни к чему, а так…
– А где-то были грецкие орехи?
– Грецкие орехи? – удивилась мать.
Не помнит даже, что орехи были! Что за день такой? И встал, по кухне заходил…
Возьму резинку, и убью…возьму-убью, возьму-убью, возьму-убью…
– Все бродишь, ходишь, черт на отпевальне. Спиной пошло, стучит… – пожаловалась мать.
– Стучит… – он подошел к окну.
Стучало. По синим закоулкам мирозданья свинцовые скользили облака, на мрачной пустоши небес зажглась заря огней домашних, витрин и вывесок, на потолке качались фонари…