Им сказали, что вертолет прилетит через минуту. Позже врачи предположили, что, когда отец, Люк и Бенджамин повалили Шона на землю, он уже находился в критическом состоянии. Чудо, что он не умер в тот момент, когда ударился головой.
Я поняла, почему не поехала в больницу сразу же. Я боялась собственных чувств, боялась ощутить радость, если Шон умрет.
Я пытаюсь представить, как они ждали вертолет. Отец говорил, что, когда прибыли парамедики, Шон плакал и звал маму. К тому моменту, когда они добрались до больницы, его состояние изменилось. Он голый поднялся на носилках, глаза его налились кровью. Он кричал, что выцарапает глаза каждому, кто к нему приблизится. Потом разрыдался и наконец потерял сознание.
Шон пережил ночь.
Утром я приехала в Олений пик. Не могу объяснить, почему я не поспешила в больницу к брату. Я сказала маме, что мне нужно работать.
– Он зовет тебя, – настаивала она.
– Ты говорила, что он никого не узнает.
– Не узнает. Но сестра только что спросила меня, не знаю ли я, кто такая Тара. Утром он постоянно твердил твое имя – и во сне, и когда очнулся. Я сказала им, что Тара – его сестра, и они считают, что тебе стоило бы приехать. Он может узнать тебя. Это очень важно. В больнице он называл только твое имя.
Я молчала.
– Я заплачу за бензин, – добавила мама.
Она подумала, что я не хочу ехать, потому что бензин обойдется в тридцать долларов. Мне стало стыдно. Впрочем, дело было не в деньгах. Я уже вообще ничего не понимала.
– Я поеду, – пообещала я.
Удивительно, но я почти ничего не помню о больнице, не помню, как выглядел брат. Словно в тумане я вспоминаю, что голова у него была забинтована. Когда я спросила почему, мама ответила, что врачи сделали операцию, вскрыли его череп, чтобы снять давление, или остановить кровотечение, или сделать что-то еще – я не могу припомнить, что она говорила. Шон метался и крутился как ребенок, у которого поднялась температура. Я сидела рядом с ним почти час. Несколько раз он открывал глаза, но, если и приходил в сознание, меня не узнавал.
Когда я приехала на следующий день, Шон не спал. Я вошла в палату. Он моргнул и посмотрел на маму, словно проверяя, действительно ли я здесь, видит ли и она меня.
– Ты пришла, – сказал он. – Я не думал, что ты придешь.
Шон взял меня за руку и заснул.
Я смотрела на его лицо, на повязки на лбу и над ушами. Меня съедала горечь. Я поняла, почему не поехала в больницу сразу же. Я боялась собственных чувств, боялась ощутить радость, если Шон умрет.
Врачи наверняка хотели оставить его в больнице, но у нас не было страховки, и счет уже был таким огромным, что Шон не смог бы расплатиться по нему и за десять лет. Как только его состояние стало стабильным, мы забрали его домой.
Два месяца Шон провел на диване в гостиной. Он был очень слаб, сил у него хватало только на то, чтобы дойти до туалета и вернуться на диван. Он полностью оглох на одно ухо и плохо слышал другим. Когда с ним разговаривали, он часто поворачивал голову так, чтобы лучше слышать, даже если при этом не видел собеседника. А в остальном он выглядел совершенно нормально – ни отеков, ни синяков. Врачи объясняли это тем, что травма была очень тяжелой: отсутствие внешних проявлений означало, что все повреждения были внутренними.
Я не сразу поняла, что с головой у Шона не все в порядке. Он казался нормальным, но его разговор был лишен смысла – нужно было лишь прислушаться. Он не рассказывал, а лишь громоздил одну чепуху на другую.
Мне было стыдно, что поначалу я отказывалась ехать к нему в больницу. Чтобы загладить вину, я бросила работу и сидела с ним день и ночь. Когда он хотел пить, я приносила ему воду. Когда он чувствовал голод, я готовила.
Стала приезжать Сэди, и Шон радовался ей. Я ждала ее приездов, потому что тогда у меня появлялось время на учебу. Мама считала очень важным, чтобы я сидела с Шоном, поэтому меня никто не тревожил. Впервые в жизни у меня появилось время на учебу: мне не нужно было работать на свалке, готовить настои или проверять запасы у Рэнди. Я изучала заметки Тайлера, читала и перечитывала его подробные объяснения. Через несколько недель такой работы каким-то чудом мне все стало ясно. Я снова взялась за экзаменационный пример. Сложная алгебра мне по-прежнему не давалась – эта наука была из мира, недоступного моему пониманию. Но тригонометрия стала понятной. Я стала понимать ее язык, язык мира логики и порядка, который существовал только в черных значках на белой бумаге.
А мир реальный погружался в хаос. Врачи сказали маме, что травма Шона может изменить его характер. В больнице он вел себя непредсказуемо, проявлял склонность к насилию. Такие перемены грозили стать постоянными.