— Хрр… пф… хрр… Ко-кого?
— Адмирал, говорю, французский!
— К ч-чертовой матери адмирала, спать хочу. Хрр… пфф…
Молочко стянул с капитана накинутый сверху китайский халат, крикнул Ломайлова:
— Ломайлов, кваса капитану!
Но Ломайлова нет: ушел нынче Ломайлов трубы чистить. Принесла квасу сама капитанша, Катюшка.
Капитан хлебнул, кой-какие слова стал понимать:
— Францу-узы? Да что они, спятили? Зачем?
— Капитан, поскорей, ради Бога! Ведь у нас с французами альянс… Ей-Богу, нагорит!
— О Господи, откуда? За что? Солдаты, солдаты-то каковы с работами этими генеральскими! Молочко, гони туда, к пороховому, в сей секунд. Всех чтобы, дьяволов, в лес угнали! Ни один чтобы с-собачий сын носу не показал!
И вот капитан Нечеса стоит наконец на пристани, распахнута шинель, на мундире все регалии. Главная спица в колеснице — Молочко: вертится, сверкает, переводит. Адмирал французский — не первой уж молодости, а тонкий да ловкий, как в корсете. Вынул книжечку, любопытствует, записывает.
— А какие у вас порционы солдатам? Так, так. А лошадям? Сколько рот? А сколько прислуги на орудие? А-а, так!
Пошли всем кагалом в казармы. Там уж успели прибрать, почистить: ничего себе. Только дух очень русский стоит. Заторопились французы на вольный воздух.
— Ну, теперь их только к пороховому — и все, слава Богу.
И оставался уж один до порохового квартал, как из дома поручика Нестерова вылез Ломайлов. Кончил трубы чистить, очень аккуратно все почистил, и в зале, и в спальне. Кончил — и шел себе до дому с метлой, в отрепьях — лохматая, черная образина.
Адмирал любопытно вскинул пенсне.
— А-а… А это кто же? — и повернулся к Молочке за ответом.
Молочко, утопая, взглядом молил Нечесу, Нечеса свирепо-символически ворочал глазами.
— Это… э-это ланцепуп, ваше превосходительство! — вякнул Молочко, вякнул первое, что в голову взбрело. Говорили перед тем с Тихменем о ланцепупах, ну и…
— Lan-ce-poupe? Это… что ж это значит?
— Это… ме-ме… Местный инородец, ваше превосходительство!
Адмирал очень заинтересовался:
— Во-от как? Я и не слыхал такого наименования до сих пор, а этнографией очень интересуюсь.
— Недавно только открыты, ваше превосходительство!
Генерал записал в книжку:
— Lan-ce-poupe… Очень интересно, очень. Я сделаю доклад в Географическом обществе. Непременно…
Нечеса задыхался от нетерпения узнать, что такое вышло и что за разговор странный — о ланцепупах. А адмирал — час от часу не легче — уж новую загогулю загнул Молочке:
— Но… почему же я не вижу ваших солдат, ни одного?
— О-о-они, ваше превосходительство, в… в лесу.
— В лесу-у? Все? Гм, зачем же?
— Их, ваше превосходительство, ланце-ла-ланце-пупы эти самые… То есть они все отправлены, наши солдаты, то есть на усмирение, значит, ланцепупов…
— Ах, так это, значит, — не совсем еще покоренный народец? Да у вас тут сюрпризы на каждом шагу!
«Сюрпризы! Какие вот от тебя еще будут сюрпризы? Заврусь, запутаюсь, погублю…» — Молочко уж цыганский пот со страху прошибал.
Но адмиралу было довольно и этих открытий. Ходил теперь — и только головою кивал: «Хорошо, очень хорошо, очень интересно». Ведь не каждый это день случается — открывать новые племена.
И откуда только прыть взялась у такого человека губошлепого, как капитан Нечеса? Надо быть — с радости, что негаданно все так ловко сошло с французами. И затеял Нечеса устроить в собрании французам пир на весь мир.
Французы согласились: никак нельзя, альянс. И пошла писать губерния. В квартирах офицерских запахло бензином, денщики бросили все дела, наверчивали офицершам папильотки, а Ларька генеральский разносил приглашения.
В окно увидала Маруся, что Ларька стучит к ним в калитку — и сразу же заметалась, загорелась, забилась. Как на ладони вот — встал перед ней вечер тот проклятый: заря-лихоманка, семь крестов, они с Андреем Иванычем вдвоем, и Ларька подает письмо от генерала…
— Шмит, не пускай его, Шмит, не пускай, не надо!
В Шмите сжалась пружинка, затомила, заныла, запросила мук.
Шмит усмехнулся:
— Не мочь — надо раньше было. А теперь уж моги, — нарочно открыл дверь из столовой и крикнул в кухню: — Эй, кто там, давай-ка сюда!
Ларькино имя Шмит все же не мог назвать. Ларька вкатился медно-сияющий, подал билетец, рассказывал:
— И хлопот же, и хлопот с французами этими, беда!
Заставил себя Шмит, расспрашивал нарочно, выдавил даже улыбку. И Ларька вдруг насмелился:
— А что, ваше-скородие, осмелюсь спросить: французы водку-то принимают али как? А то ведь — что ж мы с ними…
И даже засмеялся Шмит. Засмеялся — и звенит все выше, на самых высоких верхах звенит, не сорвался бы…
А Маруся — у окна, к Ларьке спиной: уйти не посмела, стоит, и плечики худенькие ходуном ходят. Видит Шмит — и смеяться перестать не может, все выше звенит, все выше…
Одни. Кинулась к Шмиту, на холодный пол перед ним, протянула руки:
— Шмит, но ведь я же для тебя… для тебя
Шмита свело судорогой-улыбкой:
— И в сотый раз скажу: значит — было недостаточно мерзко, недостаточно отвратительно. Значит, жалость ко мне была сильнее, чем любовь ко мне.