Не передумаю: хочется одного – больше никогда не вставать с кровати. Белый пустой потолок, желтый треугольник солнца на стене – еще бы перестала болеть голова для полного счастья. Но Серёжа не унимается – телефон снова жужжит в руке.
– Ну чего? Сказал же: нету сил.
– Послушай, сука, – говорит незнакомый голос. – Как жену мою лапать – силы есть?
Смотрю на экран: одиннадцать цифр – никакой не Серёжа, само собой.
– Это кто?
– Хуй в пальто. Еще раз услышу от Насти, что ты к ней яйца катишь, – мигом яйца оторву.
– Чего?! – Но голос молчит.
Смотрю на экран: 12:16, пятница, пятнадцатое июня – видимо, бросил трубку. Медленно соображаю, пытаюсь составить разрозненные картинки – одну к другой: безе и кофе, веранда, поезд и похороны – и дальше воспоминания путаются, спорят друг с другом. Пьянки с Серёжей, поездки к бабушке, разговоры с Настей – но откуда у Насти мой номер? И зачем рассказывать мужу? Понятно ведь: выпил лишнего – позволил себе лишнего. Больно мне нужно катить к кому-то яйца; мне вообще ничего не нужно, кроме одного – лежать. Лежать – хорошо, лежать – единственно верно. Еще бы перестала болеть голова – пожалуй, придется все-таки встать, поискать таблетку.
Нашел в аптечке парацетамол, выпил сразу две, чтобы наверняка. Заодно прополоскал горло – и сразу стало легче: захотелось чего-то, кроме немедленного возвращения в кровать, – например, поесть. Снова пельмени и новая пачка чернослива – и мысли бегут к Платонову: день сурка, ей-богу. Решительно отложил «Чевенгур», пошел взглядом по полкам: почитать бы что-нибудь полегче, повеселее, а то каждый первый русский роман – история болезни, сухой протокол беды, кончающийся чаще всего смертью. И зачем русские писатели так безжалостно честны? Вспомнить бы хоть один хеппи-энд, хоть одно «жили они долго и счастливо». Раскольников гнет спину на каторге, Печорин изводит самого себя, Онегин строчит бессмысленные письма, Каренина – под поездом, Катерина – в реке, Иудушка Головлев – в сугробе. Нет уж, лучше поспать еще часок – пока пельмени толкутся в желудке; снилась какая-то ерунда, какие-то лихорадочные расчеты – сорок пять тысяч туда, сорок пять тысяч сюда, плюс что-то там, минус сколько-то.
(Отец был «всехним приятелем», я – всехним неприятелем. Лет до пятнадцати меня исключительно не любили, унижали и обижали – в детсаду, в школе, во дворе. Я ничего не знал о хоккее, не умел драться, не смотрел «Терминатора» – я зачем-то читал Стивенсона и искал жужелиц в овраге за винзаводом. Но дело не в Стивенсоне, не в жужелицах: мой тогдашний товарищ Сева тоже не знал о хоккее и ползал со мной по оврагу. Просто Сева любил людей: прежде всего любил маму с папой и друзей, но и прочих тоже любил, если они не мешали ему, не делали дурного, не заставляли учить таблицу Пифагора, или таблицу Менделеева, или еще какую-нибудь таблицу. А я никого не любил – и мне отвечали тычками, тумаками, насмешками. Я вечно прятал чьи-то учебники, воровал любимые ластики, выцарапывал «ВАСЯ ЛОХ» или «ВИКА ДУРА» на спинках стульев. Я даже Севу не любил – хотя другого товарища у меня не было. В пятом классе я написал рассказ: ватага пиратов куда-то плыла через двенадцать тетрадных листов. Сева, всегда повторявший за мной, тоже исписал тетрадку – только не пиратами, а собаками. Его собаки правили собственной собачьей империей, молились собачьим богам и умирали от лап безжалостных кошачьих горцев. Я нарисовал своим пиратам роскошную карту на последней странице: острова́, проливы, разномастные морские гады. Сева рисовал херово и доверил последнюю страницу мне. Я потратил четыре вечера, чтобы намалевать что-то в наивысшей степени уродское: и собачьи города, и кошачьи горы напоминали черкаши на туалетной бумаге – Сева не мог не понять, что я намеренно испортил ему тетрадку, но виду не подал. Правда, дружба наша расстроилась и через пару месяцев сошла на нет. Но тут из Коврова приехал Серёжа – и на Севу стало окончательно насрать.)
Проснулся снова в поту, с единственной – совершенно идиотской – мыслью: нужно снова увидеть Белову. Градусник куда-то пропал – я пустился в сумбурные поиски, стал прощупывать пространство на столе и под столом, на полках, в ящиках; как ей позвонить? почему так и не спросил ее телефон? может, как-то передать через мужа? Нет, это бред – как же быть? – думай, думай… Вдруг осенило: позавчера переводил ей деньги за вино – по номеру. Полез в историю операций – вот он, набираю.
Гудок, еще гудок – не отвечает.
Надо что-нибудь съесть: вскипятил воду, полез в морозилку – пельменей нет. Обнаружил в раковине пустую пачку – когда успел доесть? может, не я доел? – ладно, похер. Чернослив и несвежее печенье из банки – и как же нужен градусник: внутри все горит и рвется. Еще раз позвонил Беловой – гудки, гудки. Попробовал разгрызть печенье – тотчас почувствовал боль в висках: ебаное печенье, ебаная боль – ебаное все. Дойти до «Пятёрочки»? Позвонить с другого номера – только где его взять? Вспомнил про фейсбук, нашел четыре тысячи Насть Беловых: у половины вместо лица – розы, море или киска. Набрал Серёжу: