Читаем Украина в русском сознании. Николай Гоголь и его время полностью

Тем неожиданнее порой становилось для русских по рождению людей «открытие» России. Для образованного общества (особенно такой «народности», как «петербуржцы») мир русского крестьянина или казака был не менее экзотичен, чем крестьянина и казака малороссийского, и если бы каноны жанра позволяли, то ещё неизвестно, насколько загадочными были бы изображены жители русской деревни. Ведь такой взгляд на малороссов, и это четвёртый момент, сформировался ещё и под влиянием интеллектуальной моды конца XVIII — начала XIX века, в духе которой «надлежало» описывать увиденное: как экзотику (эдакий край живописной природы, «молочных рек и кисельных берегов» и весёлого, простодушного населения), непохожую на привычный «свой» мир.

При этом друг на друга накладывались две интеллектуальные тенденции. Первая — философская. Сельская жизнь, в духе руссоистских идей, изображалась воплощением внутренней свободы и гармонии для противопоставления «городу» с его внешней привлекательностью, но внутренней несвободой, пороками и нищетой, и преподносилась как образец «естественной» и «правильной» жизни. Другой стала эстетика сентиментализма, в духе которого и было написано большинство путевых записок (П. И. Шаликова, А. И. Лёвшина, В. В. Измайлова, обрусевшего франко-швейцарца И. Ф. Вернета и других). Исходя из собственных посылок чувственного восприятия мира, она рисовала идиллию «мирных сёл, убежища простоты, умеренности и счастья» и столь же идеализированных её обитателей[74].

Именно специфика жанра предписывала упоминать о «непонятном» языке, на котором изъяснялись «туземцы», о чём писали некоторые путешественники, например Иван Долгорукий (хотя этот случай практически единичный даже среди образованных путешественников)[75]

. «Детская простота аборигенов, их “немота” при встрече (с чужеземцем. — А. М.), разговор жестами и пантомимой, их пугливость, наивность поведения — всё это топосы из описания “островных” туземцев, которых “открывают” европейские путешественники», — замечает уже цитировавшийся украинский исследователь
[76]. Как только мода на жанр сойдёт, а образ Малороссии и её народа закрепится в сознании как «свой», русские баре будут «без труда» спрашивать дорогу и прочую полезную информацию у малороссийских мужиков, как это делали те же паломники, не испытывавшие языковых барьеров.

И, наконец, и это пятый момент, на образ «непохожего» народа, особенно на отношение к нему как к «казачьему», повлияла память о не столь уж давних временах Хмельницкого, казацких восстаниях и войнах, из которых этот «народ» (разумеется, казаки, ставшие олицетворением края) и вышел. Вся его историческая память: и народная, выраженная в песнях и думах, и особенно высшего сословия, отразившаяся в казачьих летописях (XVIII в.) и «Истории Русов» (начало XIX в.), — касается именно этого периода и в более глубокие времена почти не заходит.

Нелишне отметить, что во второй половине XIX века именно эта сословно-казачья версия исторического прошлого легла в основу «национально-украинской концепции истории». Тем самым были заложены принципы восприятия Украиной (как особым национально-государственным организмом) древнерусского периода — как «не своего». И даже целенаправленная и настойчивая работа ряда представителей украинского движения по привязке «казачьего» периода к «доказачьему» и выстраивание непрерывной цепи украинской истории как начинающейся от древних времён поставленных целей достичь так, по сути, и не смогла. Соединение оказалось скорее механическим: слишком разными по духу, социальному опыту, языку, целеполагающей идее остались эти периоды.

Сословно-казачья трактовка прошлого (а вслед за ней во многом и национально-украинская концепция истории) и явно, и даже подсознательно не ощущает духовной близости того «казачьего народа», от лица которого выступает, не только с эпохой Древней Руси, но даже с прошлым южнорусских земель литовско-польского периода, если только оно не связано напрямую с казачеством. Причина проста. Чтобы консолидироваться в особую социальную группу и добиться признания российским государством своего статуса, претендующей на всю полноту власти в малороссийском крае казачьей старшине просто необходимо было искать «подтверждения» своей социальной, а то и этнической особости в прошлом. Или же сконструировать их сознательно. По понятным причинам времена древнерусского единства для этого совсем не подходили. Так же, как затруднительно было их отыскать (или создать) и в рамках концепции обще- русскости, которую западнорусские церковные и светские деятели конца XVI — первой половины XVII века использовали для достижения целей, прямо противоположных: для утверждения своей русскости и обоснования желательности единства с Россией. Зато это вполне можно было сделать в рамках идеи особого «казачьего народа»[77].

Перейти на страницу:

Похожие книги