Горный ветер развевал его большой серый плащ и широкие поля черной войлочной шляпы. Улав сильно постарел за последние годы, не то чтобы растолстел, но все же стал грузнее, особенно раздался в плечах и спине. Светлые глаза его будто стали меньше и еще колючее, лицо обветрилось и загорело. Белки глаз покраснели – верно, оттого, что он слишком мало спал.
Он чувствовал, что она не спускает с него глаз, и под конец вынужден был повернуться к ней. Строго встретил он ее жалобный взгляд.
– Я знаю, что у тебя на душе, Ингунн. Я сказал то слово во гневе. Видит бог, я жалею о том.
Ингунн пригнулась, будто ждала удара. Улав начал снова, с трудом заставляя себя говорить спокойно:
– Но ты, Ингунн, не должна прятать его от меня, словно боишься, что я… Никогда еще не поучал его без нужды строго…
– Я не помню, Улав, чтобы отец мой когда-нибудь поднял на тебя руку.
– Да, Стейнфинну было не до меня, он не утруждал себя настолько, чтобы меня наказывать. Однако от слов моих я никогда не отказывался, во всяком случае от слова, данного тебе, Ингунн. А теперь я сказал всем, что Эйрик наш сын, твой и мой.
Он видел, что она вот-вот упадет. Но на этот раз решил не уступать, сказать начистоту все, чтоб она не таила на него обиды.
Он продолжал:
– Ты всем нам приносишь вред, когда прячешься с сыном в лесу, чтобы приласкать его, и не смеешь взять его при мне на колени. Укрываешься с мальчиком в лесу, словно крадешься на свидание с полюбовником.
Он взял ее руку, крепко сжал, не выпуская.
– Запомни же, дружок мой, этим ты сослужишь Эйрику худую службу.
В полдень на святого Матфея ворвался Эйрик с громким плачем в горницу к родителям. За ним вбежали двое ребятишек Бьерна, что все еще оставались с Турхильд, – Коре и Раннвейг. Они-то и рассказали, что случилось.
На крыше овчарни, крытой дерном, вывела детенышей самка горностая. Улав не велел трогать их этим летом, а Эйрик не послушался, вздумал разрыть норку, и самка горностая укусила его за руку.
Улав схватил мальчика, поднял его и посадил к матери на колени, торопливо схватил его руку и осмотрел ее – укус был на мизинце.
– Ты сможешь держать его, или позвать Турхильд? Молчи, не говори ему ничего. Его можно спасти, только нельзя мешкать.
Укус горностая – самый ядовитый; у того, кого укусил разъяренный горностай, мясо гниет и отваливается от кости, покуда человек не помрет. Либо падучая пристанет к нему – ведь все горностаи болеют падучей. Однако если горностай укусит за кончик пальца, есть надежда спасти человеку жизнь и здоровье – палец надобно отрезать, а рану – прижечь.
Быстрее молнии приготовил Улав все, что надо. Среди всякого мелкого инструмента, воткнутого в щель между бревнами, он нашел подходящую железину, сунул ее в очаг и велел Коре, сыну Бьерна, раздувать огонь. Сам же он вытащил кинжал и принялся точить его.
Девушка, которую позвали держать мальчика, подняла крик и вой. Эйрик, и без того напуганный, догадался, что отец хочет с ним сделать. Охваченный ужасом, он издал страшный рев, вырвался из рук матери и стал, словно крыса, носиться от стены к стене, воя все сильнее и сильнее. Улав принялся ловить его.
В каморе стояла прислоненная к стене лесенка – лазить на чердак. Эйрик стал карабкаться вверх, Улав – за ним. В темноте Улав нашарил его наконец среди всякого скарба и спустился по лестнице с мальчиком на руках. Эйрик дрыгал ногами, дергался изо всех сил и вопил благим матом, уткнувшись в полы отцовского кафтана, которым Улав обмотал обезумевшему от страха парнишке голову, чтобы тот сам не укусил его.
Было похоже, что от Ингунн толку нечего ждать. Вошла Турхильд, Улав протянул ей Эйрика, две другие служанки помогли ей держать его. Они старались замотать ему голову платком, а он отталкивал их, воя от страха.
Тогда отец сорвал покрывало с глаз мальчика.
– Погляди на меня, Эйрик. Хочешь жить? Не дашь мне спасти тебя – помрешь.
Улав весь горел от страшного волнения. Это был ее единственный сын, которого она любила, как никогда не любила его, Улава. Стоит ей потерять его, тогда конец всему. Он непременно должен спасти мальчика, хотя бы ценой своей жизни, должен! Он испытывал жестокое и страшное желание вонзить нож в эту плоть, что легла помехою между ним и нею, рубить, изуродовать, жечь огнем, – и в то же самое время из самых глубин души его поднималось нечто, запрещавшее ему причинить зло беззащитному младенцу.
– Да не ори же так! – яростно прошипел он. – Жалкий щенок, что ты трусишь, на, погляди!
Он сунул острие ножа себе в рукав рубахи, рванул обшлаг, разорвал его на ленточки, рванул дальше, чиркнул ножом по руке, снова оторвал кусок рукава, покуда не оторвал рукав кафтана до самого плеча. Быстро подвернул лохмотья, чтоб не мешали, взял щипцами раскаленное железо и прижал к руке чуть пониже плеча.