Читаем Умирание искусства полностью

От предчувствий такого рода он и занемог, от них и вкус к жизни потерял; и еще оттого, что пришли они к нему все-таки слишком поздно. Слушал он, слушал «музыку революции» и других призывал слушать, а этого в ней не расслышал. Когда именно он стал это слышать, никто в точности не знал, не знает и теперь, но, что

услышал , это было известно всем сколько-нибудь к нему близким и всем, кто с близкими был знаком, а после пушкинской речи в этом и вообще нельзя было больше сомневаться. Шедшие за его гробом не сомневались, но и никто из них, я думаю, не истолковывал того, что с ним произошло, так лубочно, как это делалось иногда впоследствии. Мы знали: от «Двенадцати» он не отрекся. Возвращения к прошлому, столь ненавидимому им, справедливо или нет, он желать не мог. В «Записке» о своей поэме, помеченной 1 апреля 1920 года впервые опубликованной в 1922 году и которую столь неохотно и с такими пропусками печатают в советских изданиях, он высказывается вполне ясно: «Поэма написана в ту исключительную, и всегда короткую пору, когда проносящийся революционный циклон производит бурю во всех морях — природы, жизни и искусства; в море человеческой жизни есть и такая небольшая заводь, вроде Маркизовой лужи, которая называется политикой; и в этом стакане воды тоже происходила тогда буря — легко сказать: говорили об уничтожении дипломатии, о новой юстиции, о прекращении войны, тогда уже четырехлетней! — Моря природы, жизни и искусства разбушевались, брызги встали радугой над ними. Я смотрел на радугу, когда писал «Двенадцать»; оттого в поэме осталась капля политики». После чего он спрашивает себя о будущем поэмы, но тут же замечает: «Сам я теперь могу говорить об этом только с иронией». Отчего же «теперь» с иронией? Оттого, что понял: то будущее, ради веры в которое написана поэма, еще во всяком случае очень далеко, а путь, по которому решено идти к нему, таков, что он-то как раз и делает это будущее недостижимым или для поэта неприемлемым. В пушкинской речи он говорил, не в прошедшем времени, а в настоящем, о чиновниках, «которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу». И все мы слышали или читали, все мы помнили слова, сказанные им в той же речи: «Поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл».


Мария, нежная Мария,
Мне пусто, мне постыло жить…—


как мы можем теперь прочесть в поздних черновиках «Возмездия». Но мы и тогда знали, почему он умер. И знали, что его не уберегли. Знали, как тяжело ему было последние годы от всего, что творилось кругом, от всего, что он почувствовал, услышал вопреки и наперекор «Двенадцати», так тяжело, что эта душевная боль привела его болезни или помешала бороться с ней и ускорила его кончину. Знали также, что, когда он слег, стали хлопотать о его выезде заграницу для леченья и что разрешение на этот выезд долго не приходило, а пришло, когда он умирал. Знали о встрече, которую приготовили ему за три месяца до смерти в Московском доме печати молодые и называвшие себя революционными литераторы, кричавшие ему, уже больному, что стихи его — никому не нужное старье и сам он — живой труп, мертвец. Слова эти он принял как правду: да, мертвец. Сам в письме написал: «Россия меня слопала, как глупая чушка своего поросенка». Та ли это была Россия, которая его родила? В этой России, съевшей или заспавшей его, много ли места осталось для русской поэзии?

Наша грусть от всего этого не становилась светлее. Нет, не одного его провожали мы в тот день на кладбище. Издалека, со стороны ничего не стоит, разумеется, сказать, что грусть наша была преувеличена, опасения напрасны. Разве со смертью Блока перевелись на Руси поэты? Он был драгоценнейшим — и младшим — в том их поколении, которое создало наш «серебряный век»; но разве следующее, пришедшее на смену поколение не расцвело как раз к тому времени, когда его не стало? Разве Ходасевич, Ахматова, Мандельштам, Цветаева, Пастернак не в двадцатые как раз годы дали лучшее или многое из лучшего, что ими было вообще написано? А Есенин? А Маяковский? Да еще и другие. И не одними ведь стихами живет литература, а проза после 21-го года разве не была интересной и живой? На это, мне кажется, я могу ответить от имени всех, кто вместе со мной шел за гробом Блока и с тревогой думал о будущем: да, эти возражения и нам казались вескими, мы и сами утешались ими; после похорон утешались, но именно тогда, в двадцатых годах, в начале двадцатых годов. Позже утешаться ими становилось все трудней. Двадцатые годы двигались в очень определенном направлении: от стихийных бедствий и бессистемных свирепств к систематическому искоренению всех попыток мыслить по своему и всякой возможности делать свободно свое писательское дело. Символически — и вполне точно по датам — это можно выразить так: двадцатые годы шли от расстрела Гумилева к самоубийству Маяковского. И середину их тоже весьма точно можно определить: это год, когда повесился Есенин.

Перейти на страницу:

Все книги серии Прошлое и настоящее

Похожие книги

Искусство цвета. Цветоведение: теория цветового пространства
Искусство цвета. Цветоведение: теория цветового пространства

Эта книга представляет собой переиздание труда крупнейшего немецкого ученого Вильгельма Фридриха Оствальда «Farbkunde»., изданное в Лейпциге в 1923 г. Оно было переведено на русский язык под названием «Цветоведение» и издано в издательстве «Промиздат» в 1926 г. «Цветоведение» является книгой, охватывающей предмет наиболее всесторонне: наряду с историко-критическим очерком развития учения о цветах, в нем изложены существенные теоретические точки зрения Оствальда, его учение о гармонических сочетаниях цветов, наряду с этим достаточно подробно описаны практически-прикладные методы измерения цветов, физико-химическая технология красящих веществ.В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Вильгельм Фридрих Оствальд

Искусство и Дизайн / Прочее / Классическая литература
Престижное удовольствие. Социально-философские интерпретации «сериального взрыва»
Престижное удовольствие. Социально-философские интерпретации «сериального взрыва»

Не так давно телевизионные сериалы в иерархии художественных ценностей занимали низшее положение: их просмотр был всего лишь способом убить время. Сегодня «качественное телевидение», совершив титанический скачок, стало значимым феноменом актуальной культуры. Современные сериалы – от ромкома до хоррора – создают собственное информационное поле и обрастают фанатской базой, которой может похвастать не всякая кинофраншиза.Самые любопытные продукты новейшего «малого экрана» анализирует философ и культуролог Александр Павлов, стремясь исследовать эстетические и социально-философские следствия «сериального взрыва» и понять, какие сериалы накрепко осядут в нашем сознании и повлияют на облик культуры в будущем.

Александр Владимирович Павлов

Искусство и Дизайн