Нет, однако. Сквозь непременное славословие с назойливой прямолинейностью (уж тут совсем не до художества, тут единая цель — пояснить, втолковать, выкрикнуть) пробивается задача политическая: используя лицемерие Екатерины, внушить ей понятия о долге матери и государыни; самому Павлу, будущему монарху, дать наказ, вещая «гласом всех моих сограждан»; наконец, утвердить в глазах этих самых сограждан третье из главных действующих лиц.
Естественно, Панина.
Немалая дерзость: рядом с исшедшим из опасности порфирородным юношей и трогательно рыдающей чадолюбивой матерью поместить и наставника — в той же скульптурной классической позе, «стеняща и сокрывающа слезы своя». Группа сразу перестает быть группой семейной, а ваятель — исполнителем хоть и высочайшего, но частного заказа; речь о государстве и о людях государственных, которых три: Екатерина, Павел, Панин. И Панин не только стенящий и сокрывающий, но воплотившийся в воспитаннике, неотрывный от него. Тут вся его воспитательно-политическая программа.
«…Муж истинного разума и честности, превыше нравов сего века! Твои отечеству заслуги не могут быть забвенны».
В другое время Екатерина, может быть, нашла бы, что на это сказать. Подобно тому как после, полусмеясь, полунегодуя, она заметит, что вот уж и господин Фонвизин хочет учить ее царствовать, на сей раз ей можно было бы присовокупить, что и заслуги перед отечеством отмечает она, а не сочинители и не секретари. Но теперь не тот момент, не та атмосфера, и приходится с благосклонным видом выслушивать, отчего же это панинские заслуги не могут быть забвенны:
«Ты вкоренил в душу его те добродетели, кои составляют счастие народа и должность государя. Ты дал сердцу его ощутить те священные узы, кои соединяют его с судьбою миллионов людей и кои миллионы людей с ним соединяют».
Выходит, что сын, которому всего год остался до совершеннолетия, уже воспитан как настоящий добродетельный монарх? Уж не уступить ли ему престол, уйдя на покой и отдавшись благотворительности? Не того ли и хочет ненавистный Панин?
Ненавистный Панин того и хотел. Екатерина это знала всегда. И терпела.
Да, Никита Иванович весьма способствовал ее восшествию на престол, вернее, падению ее супруга — сам-то он лелеял иные планы. Он видел Екатерину разве что регентшею при малолетнем Павле, не более того. И не он один: гвардейцы, возведшие на трон Екатерину, тоже не все, опомнившись от горячки тех дней, были рады такому исходу. Некоторые каялись, что продали последнюю каплю Петра Великого за бочку пива, из которой по-свойски угощалась с ними новая владычица; иные даже кричали потом, в дни ее коронации: «Да здравствует император Павел Петрович!»
Вообще, как известно, Екатерина долго еще чувствовала себя весьма неуверенно. Ей нужна была опора: то она замышляла брак с томящимся в тюрьме со дня воцарения Елизаветы Иваном Шестым, то сбиралась сделать мужем и императором Григория Орлова — не только потому, что любила, но и потому, что надеялась на его силу; не кто иной, как Никита Панин, по этому поводу сказал:
«Императрица может делать что хочет, но госпожа Орлова никогда не будет императрицей России».
Кстати, если бы этот брак состоялся, о судьбе Павла нечего было бы гадать: у Екатерины имелся от Орлова сын, Алексей Бобринский, родившийся в год ее коронации.
Она чувствовала себя неуверенно, и причиной неуверенности был Павел. Еще в 1766 году (когда ее служанка-калмычка вдруг подняла крик в ночном петергофском саду, отбиваясь от предприимчивого лакея) Екатерине примерещилось покушение на ее жизнь — и придворные во главе все с тем же Орловым прежде всего кинулись в покои двенадцатилетнего Павла, подозревая там клубок заговора.
Юрий Тынянов в «Подпоручике Киже» расскажет историю того, как под окнами Павла, уже императора, некий офицер, как и лакей, сгорая страстью, тоже учинит шум и его начнут разыскивать, дабы подвергнуть кнутобойству. Это должно будет характеризовать павловскую подозрительность, павловскую манию преследования, павловскую эпоху. Не екатерининскую.
Что общего между ним, с тыняновской точки зрения, полупомешанным, и ею, которую привыкли считать образцом уверенности и спокойствия? Но вот и злосчастный селадон, покусившийся на калмыцкие прелести, наказывается с жестокостью, необычной для Екатерины, в подобных случаях глядевшей сквозь пальцы на шалости и проказы всех приближенных, даже прислуги: его били кнутом, вырвали ноздри и сослали на каторгу.
Откуда такая суровость? Все оттуда же: тот же страх, та же неуверенность в завтрашнем дне.