В воскресенье, с трудом поднявшись после субботнего вечера у Сербина по поводу выхода его книги «Оптимистическая Африка», решили ехать в Бугры. Приехали в Обнинск. Город этот, в котором я не был никогда, в чем-то меня потряс. Я не говорю уже о том, что десять лет тому назад здесь был лес. Я не говорю о том, что такие лесные города у нас возникают довольно часто в стране за последние годы. Я не говорю и об архитектуре, которая в общем-то вполне современна, хотя и достойна критики.
Этим летом я видел подобного рода лесные городки в Финляндии — они сделаны с большим уважением к рельефу местности, с большей дерзостью и той холодной выдумкой, которая оборачивается очень сильным, если можно так сказать, импрессионистским восприятием этого городка среди скал и лесов. Любопытно — на улицах Обнинска почти одна молодежь, стариков нет, старухи необычны. Те, которых я видел, произвели на меня впечатление кликуш и монахинь. Забавно — кликуши и монахини в городе физики, в городе самой современной и точной теоретической мысли, которая может равно обосновать и неизбежность гибели всего живого на Земле, и неизбежность цветения на нашей планете.
Мы шли с Катериной по городу, увы, не для того чтобы познакомиться с ним, а чтобы попасть в обувной магазин. По обыкновению, Катюшка опоздала, я шел и все время брюзжал…
Забавно — есть люди, которые в юности тверды, железобетонны, в чем-то жестоки, а чем ближе к старости, тем мягче они становятся. Бывает наоборот. Плохо, если это наоборот распространяется на меня.
Читая дневник Толстого, его переписку с Репиным, меня потрясло одно место. После того как Софья Андреевна запретила печатать литографским способом рисунок Репина «Толстой на пашне», Толстой писал Репину: «Вы правы. Вы нас извините. Я понял, что мы неправильно поступили. Уж Вы, пожалуйста, извините. Я очень долго анализировал свой поступок и понял, как я неправ». По-моему, это изумительный образчик той самой «порочной» толстовской школы, которую у нас, — по-видимому, где-то по недомыслию пытаются представить пустым либеральничанием и кокетничанием. А по-моему, это идет от большого мужества, внутренней доброты и мучительной честности…
Пришли в Бугры. Было уже четыре часа. Солнце среди сосен как расплавленный пятак. Прищуришь один глаз, посмотришь из-за дерева — оно разбито надвое. Потом другой глаз откроешь и тут же жмуришься: прямо как бьет в лицо солнечный свет!
Дом стоит большой, мудрый и в чем-то мрачноватый. Встретила нас Анна Епифановна быстрым своим приговором — как-то по-стариковски, я бы сказал — по-толстовски радостно. Дверь дома была открыта, и оттуда тихонько доносились звуки рояля. Это ее деверя дочка попросилась на рояле поиграть.
Большая холодная комната с желтыми деревянными стенами, «Беккер», деревенская девочка с замерзшими пальцами — где-то кино в этом есть. А сделаешь в кино, скажут: нежизненно, выдумано все, наивный перенос чеховской интонации в сегодняшний день…
Стали топить печи — они большие, холодные. Дрова гудят, ломает их окаянным белым пламенем, а печка — холодная. Не топили их долго. Нетопленая печь — вроде человека, которого обижали и обманывали. К нему с открытой душой, а он не верит, все скрытый смысл ищет, никак его «растопить», растормошить нельзя — заставить поверить нельзя. И уже когда мы, отчаявшись и выпив холодной водки, решили уезжать, печи стали понемножку теплеть. Так, наверное, и с человеком…
И когда мы уехали, в поезде я почему-то почувствовал и очень поверил в то, что печи сейчас в доме горячие, и идет от них тепло, и пахнет тем несказанным деревянным домом, который всегда символизируется со спокойствием, разумом и добром. Так, наверное, и человек. Уж когда ушел от него, когда увидел, что он не верит тебе, — уже, наверное, потом, когда он остался один, — схватится, завоет, застонет, а поздно — снова он один, снова наедине со своими думами. А думы — они как диктатор. Дума — это одна точка зрения; двух точек зрения — двух дум равнозначных и равноценных — быть не может. Обязательно одна какая-то победит и подчинит все остальные…
Катюшка к Буграм относится, с одной стороны, с любовью — все-таки там прожиты многие годы жизни, а, с другой стороны, — с суеверным страхом. Перед несчастьем с Петром Петровичем[112]
ей снился сон, что в мастерской висело на стене чудище — вроде бы вывороченный наизнанку медведь — оскаленный, с высунутым бело-синим языком. Все прибежали в мастерскую и кто-то сказал: «Да вы не бойтесь, он бросится на самого сильного». И тут же стоял П.П. в белой рубашке — большой, сильный, хоть и старый. Назавтра его увезли в больницу. Через неделю он умер…Когда было мое несчастье[113]
, Катька тоже видела Бугры, стадо черных быков. Она спускается в погреб, а там снова черные быки, а она спускается еще ниже и видит иконы — много икон и все перечеркнуты мелом крест-накрест…