Цыциков сказал, что ни мигом, ни потом никуда его не поведет, не сдаст ни десятскому, ни сотскому, ни уряднику. На недоуменный и недоверчивый взгляд маленьких и черных, как угольки, глаз пояснил, что он ловлей «кукушек» не занимается, сам бывал на Каре и входит в судьбу тех несчастных. Спросил, как звать старика.
Тот ответил с ухмылкой:
— Ты Пахом и я Пахом, долгу нету ни за ком.
— Буду звать тебя Пахомом.
Старик не возражал.
Они насобирали хворосту, поставили на огонь казанок под похлебку-скороварку.
Мало-помалу недоверие беглого слабело, он видел, что казак не помышляет причинить ему вреда, и он развязал язык.
Старик этот всю жизнь провел по тюрьмам да этапам. Весной убегал из-под стражи. Лето бродяжничал, а осенью сдавался в полицию. Его зачисляли в вольную арестантскую команду. До новой весны…
У таких бродяг эти побеги повторялись из года в год.
Как только сошла талая вода, солнышко пригрело, кусты и деревья зазеленели, полетел тополиный пух — можно ночевать под открытым небом — все эти «Пахомы» из арестантских команд по своей воле укочевывали на «лесные квартиры».
В ту пору в лесах вовсю куковали кукушки.
Деревенские парни и девки выходили тайно друг от друга за околицу — на речной бережок, на затравевшую опушку — вслушивались в птичий гомон, всматривались в синюю гриву леса. Ждали кукушку. А заслышав ее щемяще-грустное пение, от которого кружило в глазах и волновало кровь, поспешно шептали: «Кукушка, кукушка! Сколько мне до свадьбы осталось?». И ловили таинственные «ку-ку», загибая пальцы. Веря и не веря… Арестанты же воспринимали вещее кукушкино заклинание по-своему: готовились в бега. На языке «Пахомов» «дать дёра» весной означало «пойти на свидание к генералу Ку-ку», «исполнить приказ генерала Кукушки».
Все лето и всю осень беглые промышляли кто как мог, кто как умел. При первых холодах они снимались с «лесных квартир» и, не ожидая приказа «генерала Кукушки», отдавали себя властям и возвращались в тюрьмы.
Таков был и этот старик. Каждую весну танцевал от печки…
Старик сознался Цыцикову, что здоровье его пошаливает и последние годы он побаивается бегать в лес.
— Ну и сидел бы на казенных харчах, — сказал Цыциков.
— Силов нет сидеть, терпенья нет. Я же неисправимый бродяга, мне без того, чтобы не бежать, никак нельзя. Я уж хотел лонись стукнуть часового по башке. Стукнуть маленько… Чтоб в карцер меня посадили. Да-а. Замахнулся батогом… А подчасок меня и оглоушил. Не убил, слава богу. Перелетовал в лазарете под замком. Нынче же весной сбежал по первому зову «генерала Кукушки».
— И смерти не побоялся? — спросил его Цыциков. — Ну и ну. Куда же ты правишься? На Байкал?
— Не больно-то я нонче обзарился Байкалом, — отозвался старик. — На Амур думаю сгонять. Пристану к переселенцам, с ними как-нибудь вместе проскочу.
— Да какого лешего тебе там делать-то? — поразился Цыциков. — Разыграешь дурака…
— Вся держава тронулась, и мне, мил-человек, разохотилось, отстать не могу. Поглядеть в последние денечки моей свободы, какая она, жизнь, там. Сказывали, что райская сторона там спрятана, от бедного люду захоронена. Вдруг да чего как…
Цыциков зло сплюнул:
— Да бывал я на том Амуре, плавал… Никакого рая там нет и в помине. Сдохнешь от лихорадки или с голоду. Там, дедко, не такие сдыхали.
— Ну уж не бреши, не подсатанивай! Амурскую землю никто не похает.
Цыциков убеждал старика выбросить из ума затею пробраться на Амур, а тот стоял на своем, уперся и — ни в какую. А что за дело Цыцикову отговаривать беглого арестанта? Да пусть себе топает, куда его позовет «генерал Кукушка».
И вдруг такая тоска его обуяла, что он чуть не ударил старика. Обидно! Какой-то безвестный бродяжка и тот свою цель, свою мечту имел, а у него что?
Вскипели на глазах слезы, отвернулся…
На краю скального обрыва выросла разлапистая, с толстыми, узловатыми ветками сосна. Вся высмолилась на солнце. Выросла она чуть ли не на голых камнях. Корень сосны, как змейка, полз, извиваясь среди глыб известняка, добираясь до соков земли. А когда добрался до самого низу, то там не нашлось ни трещин, ни кусочка земли — сплошная каменная плита — и расти ему некуда. И так он, этот корень, застыл, скорчился и сцепился намертво с утесом и сам закаменел…
Стоял Очирка Цыциков под обрывом и думал о том, что идти ему некуда и не к кому. Куда ни сунься — каменная непроходимая твердь. Как у того корня…
Глава тринадцатая
Муравьев с женой занял единственную на «Пальметто» каюту. Сопровождавшие его штабные офицеры и чиновники разместились в трюме на соломенной подстилке. Ни о каких удобствах и думать не приходилось. На шинелях, на тюках, на бочках лежали и сидели вперемежку и князь, и капитан-лейтенант, и подполковник, и адъютанты, и доктор… до трех десятков персон из штаба. Да еще столько же нижних чинов.
Солдаты посмеивались:
— С их благородиями в суседстве плывем!
— В одном стаде… как скотинка… на соломе!
— Ниче, уживемся. Видит бог!