А затем он проделал весь путь с добровольческой армией, горький и безнадежный, несмотря на многочисленные победы... И это страшное отступление через Крестовый перевал голодных и нищих людей, уже не армии а толпы обезумевших оборванцев. И там, на этом заснеженном крестовом пути, он встретил беженку. Милосердную сестру, потерявшую своих и одинокую в снежном буране. Саша, изнемогший от усталости, ветра и стужи, присел на землю спиной к скале, позвал маму: "Дэдико, спаси меня!.." И тут же она наклонилась над ним. Он увидел над собой белое лицо, бледные плотно сжатые губы, громадные глаза, шаль, опущенную на лоб. Он всмотрелся: видимо, ему померещился изможденный ангел и, теряя сознание, он понял, что эту женщину прислала мама. Она покормила его хлебом и холодной вареной кукурузой. Потом она медленно повела его по снежной дороге, и он почувствовал, что силы возвращаются к нему. "Вы ангел?" - спросил он серьезно. "Нет, я Нина Колесниченко", - так же серьезно ответила она.
"Я запомню", - сказал он.
Потом они вместе добрались до Тифлиса. Было уже тепло. Была жива пока Грузинская республика, и слухи о возможном нашествии большевиков не вызывали страха. Американцы кормили беженцев да и всех голодных супом. И Саша с Ниной получили по миске с белым хлебом! Насытившись, он посмотрел на Нину, впервые: какая она? Она сбросила платок с головы. У нее были темно-русые, слежавшиеся волосы, одутловатое лицо болезненного цвета, ну, в общем, она выглядела так, как должна была выглядеть после столь тяжкого пути. Она была старше, чем показалась ему вначале. Она заметила, что он рассматривает ее, и покраснела. Саша увидел, что она прекрасна. Потом, в какой-то неистовой, нелепой беженской толпе и давке он потерял ее. Теперь трудно объяснить, как - но это случилось, и вот уже десять лет он вспоминает прекрасное лицо и, рассказывая в сотый раз об этом, всматривается в маму, но та не выдает своей причастности.
Кстати, потеряв Нину Колесниченко, накружившись по Тифлису до одурения, наотчаявшись, он добрался до Кутаиса, отогрелся дома, отоспался, а тут и большевики нагрянули. Многие побежали в Батум, чтобы затем пробиться в Константинополь, и Саша собрался тоже. "Неужели ты покинешь Грузию?! Маму?!" - спросил Шалико. "Вы же меня убьете, - сказал Саша брату, - я же деникинский офицер!" - "Не говори глупостей, - сказал брат, - ты не деникинский офицер, ты просто заблудшая овца. Хорошо, уезжай в Батум, но сиди там, сиди тихо и обо всем подумай... Мы не дадим тебя в обиду, клянусь мамой".
Саша в Батуме затаился, затем выучился на бухгалтера, как-то удачно соединив арифметику с бывшим офицерством, точность со страстью, расчет с благородством, и горькая чаша действитель-но его миновала. Оттуда он видел, как один за другим возносились его братья и как они падали, но, вспоминая прожитую жизнь, видел перед собой белое лицо Нины Колесниченко и в своем уездном благополучии понимал с грустью, что ей нет нужды навещать его.
У Оли была робкая улыбка на худощавом вытянутом лице. Но это вовсе не означало слабости душевной. Когда ее темные глаза широко раскрывались, они начинали источать мягкую непрек-лонность, именно мягкую, не оскорбляющую собеседника, не доводящую его до состояния раскаяния в собственных слабостях, до униженного отрицания себя самого, а, напротив, как бы вливающую в него некое вдохновение... К ней попали как-то размышления русского философа о том, что равенство есть пустая идея и что социальная правда должна быть основана на достоинст-ве каждой личности, а не на равенстве. Эта нехитрая мысль воспламенила ее и одновременно столкнула с братьями. Перед ее чистыми глазами они не могли просто пренебречь высказанным, но и согласиться - значило разрушить свой собственный, уже устоявшийся мир. И потому Миша горько вздохнул, жалея сестру; Коля усмехнулся; Шалико поморщился и сказал, возможно, в пику братьям, а может быть, подтверждая сестринское: "Если это подразумевает абсолютную свободу, я солидарен". Но его солидарность выглядела несколько равнодушно и литературно. Зато она заставила вспыхнуть Галактиона.
Они еще не были мужем и женой. Этот молодой темноволосый поэт в потертом, но аккурат-ном пиджачке, выкарабкавшийся из бедного детства, познавший сладость чтения, хлебнувший российских и западных откровений и растворивший их в своей густой неторопливой и вечной картлийской культуре, словно в собственной крови, замер однажды перед этой некрасивой загадочной девушкой в сером невыразительном платье с белоснежным воротничком вокруг не очень-то основательной шейки. Какой был подан знак, что вызвало эту мгновенную вспышку взаимного пристрастия - останется вечной тайной: то ли робость ее взгляда, то ли исходящая от нее надежность, сквозившая в ее спокойных интонациях, то ли совпадение вкусов, то ли схожее воображение объяснить невозможно...