Он чувствовал себя бодрым и не считал, что в тюрьме его здоровье пошатнулось. Вначале он прямо-таки заболевал от ужасного воздуха в камере, от вони параши. В первые тюремные дни, выходя из отвратительной, мрачной камеры на чистый воздух, он несколько раз падал и терял сознание. Теперь его легкие и кожа приспособились к условиям тюрьмы. Вот только сердце иной раз пошаливает. Он подробно описал врачу, как иногда его охватывает чувство невыносимой тяжести, и хоть приступ длится недолго, бывает такое ощущение, будто это конец. Доктор Фердинанд Гзель выслушал заключенного. В тюрьме он работал по совместительству, у него была частная практика, четырнадцатичасовой рабочий день. Ему было хорошо известно, что тюремная жизнь не способствует укреплению здоровья. И то, что большинство «пансионеров» старшего советника Фертча первое время жалуются на недомогание, не было для него новостью. К этому постепенно привыкают. Он выстукал и выслушал Крюгера, благожелательно, с профессиональным превосходством сказал, что в сердце никаких отклонений от нормы не находит. Взглянул на часы, — он очень торопился. Уже стоя в дверях, заметил, что если все же с сердцем что-нибудь и не так, то пациенту пребывание в Одельсберге полезнее, чем полная волнений жизнь вне этих стен. Оба, и Крюгер и врач, весело посмеялись над этой шуткой.
Хотя Мартин Крюгер и обрел прежнюю одухотворенность, его письма к Иоганне оставались невыразительными, вялыми. Он испытывал огромную потребность написать ей так, как сам чувствовал: приподнято, с душой. Но так у него не получалось. Вкрадывались фразы, для которых, как он ни бился, не мог подыскать нужных слов, а найди он их — начальник тюрьмы никогда бы такое не пропустил.
Сейчас Мартин Крюгер был охвачен лихорадочной жаждой деятельности. Картина «Иосиф и его братья» отошла на задний план, не занимался он больше и изысканным художником Алонсо Кано. Зато стал работать над заметками, которые набросал для большой книги об испанце Франсиско Хосе де Гойя. Ему удалось получить книги с репродукциями картин и рисунков Гойи. Он жадно вбирал в себя историю этого сильного, жизнелюбивого человека, которому были хорошо знакомы ужасы церкви, войны и правосудия. Вбирал в себя страстные мечты испанца, состарившегося, утратившего слух, но только не жизнелюбие, его «Сны» и «Капричос». Он вглядывался в листы, запечатлевшие закованных в цепи заключенных, безмозглых «ленивцев» с закрытыми глазами и заткнутыми унтами, у которых зато на боку висит меч, а на груди — панцирь с гербом. Картины, рисунки, фрески, которыми удивительный, неугомонный старик украсил свой дом: встающий из тумана гигант, пожирающий живого человека; крестьяне, уже по колено увязшие в болоте, но продолжающие дубасить друг друга из-за межевого камня; уносимая потоком собака, расстрел мадридских повстанцев, поля сражений, тюрьма, дом умалишенных. Никто до Мартина Крюгера не сумел так глубоко постичь богатырски-бунтарский дух, пронизывающий эти полотна. Здесь, в тюрьме, когда он смотрел на репродукции, первое давнее впечатление от подлинника вспыхивало с удесятеренной силой. Он вспоминал вещи, годами лежавшие совершенно забытыми в его памяти, вспоминал залы и кабинеты мадридского музея Прадо, растрескавшиеся плитки паркета, скрипевшие под его ногами, когда он рассматривал картину, изображавшую королевскую семью с крошечными, как булавочная головка, застывшими глазами привидений. Он машинально пытался воспроизвести удивительные подписи испанца под его картинами. Испугался, заметив, что целыми днями и ночами только этим и занимается. Ночью он снова и снова выводил в воздухе слова «Я это видел», начертанные Гойей под офортами об ужасах войны. Он воспроизводил подпись испанца «Ничто», а также подпись под жутким рисунком трупов «Вот для чего вы рождены». Терзания плоти отступали перед диким упоением бунтом. Он так вжился в почерк Гойи, что постепенно присвоил его и теперь выводил немецкие слова, как вывел бы их великий испанец. Тогда он и создал для книги о Гойе главу «Доколе?», пять страниц прозы, с тех пор вошедшие во все революционные учебники. Тем же словом глухой старик некогда подписал лист с изображением огромной головы мученика, кишащей трупными муравьями.
Как-то старший советник Фертч попросил Мартина прочесть ему, что он тут пишет. Человек с кроличьей мордочкой мало что понял, но не на шутку перепугался. Хотел наложить на рукопись цензурный запрет, уже приоткрыл было рот, потом снова закрыл. Побоявшись оскандалиться, удалился, пожимая плечами.