Читаем Утро акмеизма. О поэзии и культуре полностью

Начало десятой песни «Inferno». Дант вталкивает нас во внутреннюю слепоту композиционного сгустка:

«…Теперь мы вступили на узкую тропу между стеной скалы и мучениками – учитель мой и я у него за плечами…»

Все усилия направлены на борьбу с гущиной и неосвещенностью места. Световые формы прорезаются, как зубы. Разговор здесь необходим, как факелы в пещере.

Дант никогда не вступает в единоборство с материей, не приготовив органа для ее уловления, не вооружившись измерителем для отсчета конкретного каплющего или тающего времени. В поэзии, в которой все есть мера и все исходит от меры и вращается вокруг нее и ради нее, измерители суть орудия особого свойства, несущие особую активную функцию. Здесь дрожащая компасная стрелка не только потакает магнитной буре, но и сама ее делает.

И вот мы видим, что диалог десятой песни «Inferno» намагничен временны́ми глагольными формами – несовершенное и совершенное прошедшее, сослагательное прошедшее, само настоящее и будущее даны в десятой песни категорийно, категорично, авторитарно.

Вся песнь построена на нескольких глагольных выпадах, дерзко выпрыгивающих из текста. Здесь разворачивается как бы фехтовальная таблица спряжений, и мы буквально слышим, как глаголы временят.

Выпад первый:

«La gente ehe per li sepolcri giaceP o t r e b b e s i veder?..»

«Этот люд, уложенный в приоткрытые гроба, дозволено будет ли мне увидеть?..»

Второй выпад:

«…Volgiti: ehe fai?»[45]

В нем дан ужас настоящего, какой-то terror praesentis. Здесь беспримесное настоящее взято как чуранье. В полном отрыве от будущего и прошлого настоящее спрягается, как чистый страх, как опасность.

Три оттенка прошедшего, складывающего с себя ответственность за уже свершившееся, даны в терцине:

Я пригвоздил к нему свой взгляд,И он выпрямился во весь рост,Как если бы уничижал ад великим презреньем.

Затем, как мощная труба, врывается прошедшее в вопросе Фаринаты:

«…Chi f u r li maggior tui?» —

«Кто были твои предки?»

Как здесь вытянулся вспомогательный – маленькое обрубленное «fur» вместо «furon»! Не так ли при помощи удлинения вентиля образовалась валторна?

Дальше идет обмолвка совершенным прошедшим. Эта обмолвка подкосила старика Кавальканти: о своем сыне, еще здравствующем поэте Гвидо Кавальканти, он услышал от сверстника его и товарища – от Алигьери нечто – все равно что́ – в роковом совершенном прошедшем: «ebbe»[46].

И как замечательно, что именно эта обмолвка открывает дорогу главному потоку диалога: Кавальканти смывается, как отыгравший гобой или кларнет, а Фарината, как медлительный шахматный игрок, продолжает прерванный ход, возобновляет атаку:

«E se», continuando al primo detto,«S’egii han quell’arte», disse, «male appresa,Ciò mi tormenta piû ehe questo letto».

Диалог в десятой песни «Inferno» – нечаянный прояснитель ситуации. Она вытекает сама собой из междуречья.

Все полезные сведенья энциклопедического характера оказываются сообщенными уже в начальных стихах песни. Амплитуда беседы медленно и упорно расширяется; косвенно вводятся массовые сцены и толповые образы.

Когда встает Фарината, презирающий ад наподобие большого барина, попавшего в тюрьму, маятник беседы уже раскачивается во весь диаметр сумрачной равнины, изрезанной огнепроводами.

Понятие скандала в литературе гораздо старше Достоевского, только в тринадцатом веке, и у Данта, оно было гораздо сильнее. Дант нарывается, напарывается на нежелательную и опасную встречу с Фаринатой совершенно так же, как проходимцы Достоевского наталкивались на своих мучителей – в самом неподходящем месте. Навстречу плывет голос – пока еще неизвестно чей. Все труднее и труднее становится читателю дирижировать разрастающейся песнью. Этот голос – первая тема Фаринаты – крайне типичная для «Inferno» малая дантовская arioso умоляющего типа:

«…O тосканец, путешествующий живьем по огненному городу и разговаривающий столь красноречиво! Не откажись остановиться на минуту… По говору твоему я опознал в тебе гражданина из той благородной области, которой я – увы! – был слишком в тягость…»

Дант – бедняк. Дант – внутренний разночинец старинной римской крови. Для него-то характерна совсем не любезность, а нечто противоположное. Нужно быть слепым кротом для того, чтобы не заметить, что на всем протяжении «Divina Commedia»[47] Дант не умеет себя вести, не знает, как ступить, что сказать, как поклониться. Я это не выдумываю, но беру из многочисленных признаний самого Алигьери, рассыпанных в «Divina Commedia».

Перейти на страницу:

Все книги серии Всемирная литература

Сказка моей жизни
Сказка моей жизни

Великий автор самых трогательных и чарующих сказок в мировой литературе – Ганс Христиан Андерсен – самую главную из них назвал «Сказка моей жизни». В ней нет ни злых ведьм, ни добрых фей, ни чудесных подарков фортуны. Ее герой странствует по миру и из эпохи в эпоху не в волшебных калошах и не в роскошных каретах. Но источником его вдохновения как раз и стали его бесконечные скитания и встречи с разными людьми того времени. «Как горец вырубает ступеньки в скале, так и я медленно, кропотливым трудом завоевал себе место в литературе», – под старость лет признавал Андерсен. И писатель ушел из жизни, обласканный своим народом и всеми, кто прочитал хотя бы одну историю, сочиненную великим Сказочником. Со всей искренностью Андерсен неоднократно повторял, что жизнь его в самом деле сказка, богатая удивительными событиями. Написанная автобиография это подтверждает – пленительно описав свое детство, он повествует о достижении, несмотря на нищету и страдания, той великой цели, которую перед собой поставил.

Ганс Христиан Андерсен

Сказки народов мира / Классическая проза ХIX века
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже