Ждан Иваныч достал с шеи мешочек с медяками, нащупал алтын и подал Смывалову. Кабацкий целовальник кивнул помощнику, и тот налил кузнецу медную стопу вина.
– А стопа-то невелика есть, меньше аже той, что на Устюге подают, – заметил старик резонно и покачал головой.
– Уйми речи воровские! – зло рявкнул Смывалов.
Ждан Иваныч выпил и быстро отошел к своей подводе.
Крестьяне проселка не поддавались. Они зарились на новомодный гуляй-кабак, но держались крепко: забот был полон рот. Меж посевной и сенокосом немало накопилось кропотливой хозяйственной работы: то по избам, то по огородам, то дрова (кто не успел по последним заморозкам затянувшегося отзимка), то надо грабли озубрить, то косовище пересадить, – да мало ли хлопот… А тут – на тебе! – гуляй-кабак! Посмотреть можно…
– А что призадумались, православные? – обратился к ним Смывалов. – Аль душа слаба? Аль карман дыряв? У кого денги нет – топор неси! У кого топора нет – овцу веди! У кого ничего нет – я плачу, только подпиши кабалу на весь мясоед, а не то и на год! Коли человек ести – денги на месте! Подходи!
Хохотнули в толпе, ворохнулись, но никто пока не осмеливался. А тем временем подъехала подвода с бочками пива и меда. Пиво – по денге ковш. Мед – по две денги ендова[174]
. Кое-кто из мужиков побежал к избам за денгами. Смывалов повеселел, но озабоченность опытного охотника сумрачной тенью лежала на его лице. Вот он неприметно двинул ногой спавшего между бочками человека, сыпанул ему щепоть медяков и пнул ногой. Пулей выскочил маленький мужичок из колымаги.– Ах, меды хороши, во спасенье души! – закривлялся он, заражая всех весельем и прибаутками. Подал медяк, выпил ендову меду. Крякнул. – Больно брюхо тошшо, ты налей мне ишшо!
В толпе засмеялись: как смешно мужичок-затейник поддернул штаны. Тут подошел мрачный отец Савватей и молча купил стопу вина. Выпил. Еще купил одну – снова выпил и пошел назад.
– Пьет крестьянин, и пьет поп, только тот не пьет, у кого зашит рот! Берегись, гуляй-кабак, опорожню! – ломался мужичок.
Смывалов, заходясь в смехе, и сам выпил ковш пива: жарко…
Вскоре пьяные стрельцы пошли выволакивать мужиков из изб к гуляй-кабаку, но мало кого нашли: все уже толпились, сидели, а некоторые и лежали вокруг – в пыли, на траве, за камнями, под колесами смываловской колымаги. Тащили топоры, косы. Учиняли скандалы из-за старых долгов. К закату разгорелись драки. Поднялись крики, бабий вой, плач детишек. Голодная скотина ревела в заклетях.
– Спати станем тут, в колымаге, – предупредил Ждан Иваныч внука. – Не ровён час, растащат струмент часовой – беда, с чем тогда пред царем предстанем?
Старик сказал: «предстанем», давая тем самым внуку понять, что они теперь всё станут делать заодно: и дорогу править, и беды терпеть, и пред царем стоять, а случится – и умирать…
Ночью гуляй-кабак снялся с этого малодоходного места и направился в большое село, очистив путь на Тотьму. Ждан Иваныч растолкал десятника, подпрягли лошадей, и поезд тронулся дальше. Кругом кряхтели и охали, страдали жаждой.
– Искони на Руси лукавый дьявол всеял хмельные семена!.. – вздохнул рядом поп Савватей. – Куда делся тот гуляй-кабак?
– Нечто, отец Савватей, еще восхотел испить? – спросил старый кузнец.
– Коли душа приемлет – надобно! Авось догоним вскоре!
Он остановился, поджидая свою колымагу, а вокруг засновали проснувшиеся мужики. Они тоже шли к большому селу за гуляй-кабаком.
Глава 4
В то роковое утро, когда по навету жены Соковнина обвинили в сокрытии лекарской хитрости, нежелании лечить царя и провели в Пыточную башню, Прокофий Федорович был настолько напуган, растерян и раздавлен, что ничего не мог противопоставить напору Трубецкого, которому велено было довести дело до конца. Сам Трубецкой, досадуя на нежданную службу, лишь слегка припугнул Соковнина, а потом поручил это богоугодное дело подьячему Разбойного приказа Пустобоярову.
– Окольничий Прокофей! – начал Стахит Пустобояров, опытный в приказе человек, бегло познакомившись с делом у обедни. – Ныне известно всем людям Московского государства, хто ты таков есть и почто ты, окольничий Прокофей, сокрытие лекарской хитрости твориши! Коли объявились у тебя нелюбие и шаткость к государю, то, вестимо, отыщется в жизни твоей многое к христианской вере неисправление.
Трубецкой глянул в лицо Стахита Пустобоярова, банно высвеченное жаром пыточного горна, увидел бесстрастные, водянисто-синие глаза, выпяченную грудь, на которой лежала опаленная лопата нерасчесанной бороды, и понял, что Соковнину уже ничем не помочь.
А Стахит напирал:
– Ты забыл дом Пресвятой Богородицы! Ты впал в ересь велику! Не ты ли пил всю Страстную неделю без просыпу? Не ты ли накануне Светлого воскресенья был пьян и до свету за два часа ел мясо и пил вино прежде Пасхи?
Прокофий Федорович пялил обезумевшие от страха глаза. Ничего подобного с ним не случалось, но он не мог возразить, поскольку не было ни слов, ни сил для этого.