Цветок огненный, кроваво-красный, пламенем полыхает в ночи, озарил всю поляну дивным светом… Смотреть больно, отворачиваюсь, в закрытых глазах все равно все красным-красно.
Гаснуть начал цветок. Кое-как глаза разлепил – точно: гаснет потихоньку, жухнет… И тут вдруг будто рука какая невидимая цветок тот сорвала. Был вот только что – и не стало его уже. Кажется, и правда руку какую большую видел.
Конопатый как стоял с ножом в руке, так и остался.
– Ну, пойдем что ль? – спрашиваю.
– А? – отвечает.
– Пойдем, – говорю и поворачиваю обратно. Он долго еще там стоит один.
…Идет за мной, понурый, голову ниже плеч повесил. Дубину свою размахнулся да в кусты бросил, нож в руке болтается, бутыль у меня берет, отхлебывает – отдает, берет, отхлебывает – отдает.
– А в моей родине спать на Ивана Купалу нельзя, – говорю ему: – нечисть всякая беснуется и сонного украсть может. Чтоб она ночью в дом не залезла, крапиву на пороге и на подоконниках кладут. Хорошо у нас тоже на Колосок, весело…
Не интересно ему. Мне и стыдно пред ним за цветок-то этот. Хотя чем я-то виноват? Молча идем, отхлебываем.
– Я ведь и сам на Купалу ро́дился, – говорю ему, хоть и не люблю я про это. – Оттого-то и имя мне такое. – Тут уж он встрепенулся немного: интересно.
– Как так? Прямо в Ивана Колдунского и родился?
– Ну да… Мамка моя, когда совсем уж на сносях была, почуяла, что разрешаться ей от бремени вот-вот, да и, никому не сказав, из дому вышла да в лес прямо босиком и пошла. На ночь мне мало́му зимой, помню, про это часто рассказывала… По росе брела, как могла, до крови травой все ноги исцарапала, в купыря повалилась да от боли орала-выла. Там ее и нашли, набратно в дом принесли, а у нее уж схватки начались. Так в полночь меня и породила.
– Так что ж это она? Зачем же это? – и правда отвлекся от мыслей своих.
– Поверье у нас такое есть: кто в купальскую ночь ро́дится, тому от колдовских сил счастье в жизни будет. А мамка моя уж больно счастья мне хотела, хоть как, хоть как сама могла, потому как никто ей никогда не помогал… Сама меня еще не знала, а уж всю себя бы отдала ради меня. В детстве – мне потом говорили, – коль меня на ночь помоет, даже воды не выливала до рассвета, чтоб не навредить: примета у нас такая. Так бадья с водой до утра в доме и стояла.
– Вон оно у тебя как… – говорит, о своем забыл. – Ой, глянь-ка, никак там Марьянка с Уразом! – Пригнулся резко, меня пригнул, наохотился. – Ага, они! Краса-авцы! – засмеялся тихо, ехидно. – Давай поближе к ним!
Не понял, чего говорит – спрашивать даже не стал. Тихонько сейчас, наверно, не могу: топаю из стороны в сторону, поди, как медведь, за ним. Весело ночью топать, лишь бы об коренюшку какую не споткнуться!
Да, вот сейчас явно увидел: груди полные белые впереди за кустами скачут.
– Да ты цыц! – на меня шикнул и за рубаху вниз утащил. – Тише ты! Так смотри…
Высунулся я осторожнее – груди белые скачут: девка, видать, на парне верхом сидит и скачет, волосы у ней длинные по спине рассыпались. Маленькая она, видать, девка-то, да чуть полноватая что ли… Так это ж Уточка. Глаза закрыл, подержал, открыл. Ага, Уточка. Скачет сосредоточенно. Во мне что-то оборвалось.
– Смотри, смотри, она тоже рябая что ли, как Ураз? Что-то мне кажется, дойки у ней рябые… – вглядывается сильно́ вперед. – Да, хорошо они. Мне бы так. Ураз – он малый такой…
Да что мне-то с нее, думаю? Мне-то что?
– …Он чуть годов не в пятнадцать – вместе еще, помню, играли – что-то случилось у него, что ли – к родителям своим пришел, поклонился да сказал, что пойдет, куда глаза глядят, сам жить, а потом набратно вернется. Ну, и правда потом вернулся – уж не помню, сколько прошло – схуднувший такой, жилистый, прокопченый… И, хоть и молод еще совсем тогда был, а уж от отца сразу отделился, дом свой чуть не один выстроил, делами теперь всякими занимается, пропадает часто, а уж какими точно, у нас в деревне никто не знает. Марьянка вот теперь недавно за ним – уж как так получилось, непонятно: была, вроде, девка всегда сама по себе…
Бутылку у него принял да выпил, по подбородку и на рубаху потекло.
– Ладно, пойдем, а то чего мы тут не видели… – за рукав меня набратно потянул.
Ветер подул. Ох, ветер! Вроде, сначала потихоньку начал, а потом сильный стал. Или просто я его до этого не замечал. Листья шелестят, листья между собой…
– Шшшшипишь на нее? Шшшшшипишь на нас? Ссссам виноват? А туууууу еще не забыл? Выыышшшел и пошшше-о-о-о-л? Будешшшь ли жив-ф-ф-ф? Аль не боишшшшься?!
А вот это, помельче, травы меж собой – голосючками тонкими, не счесть их – одновременно их слышу:
– Сссмысл жизни иссскать пошшшел… А мы тебе и са-ами можем сказать – хи-хи-хи-хи! – к нам головой приля-ажешь, да и всссё-о-о тут, вот тебе и смы-ысссл… Уж-ш-ш мы тебя подож-шдё-ом…
– Ты чего, как дурной, встал? Пойдем скорей: вишь, ветер какой поднялся?
Еле стою, а он еще и тянет.
– Там со мной деревья разговаривали. И травы.