…стихи мне давались нелегко, я самым принципиальным, самым честным образом страшился приблизиться к большой политической теме и много над ними работал. Это была не халтура, а
Чувство Луговского сходно с тем, что возникло у Ромма, – «сохранил свои чистые одежды», однако вывод делается другой. Луговской считает, что Пастернак – ничем не поступается, сохраняет чувство собственного достоинства. «А вот из меня сделали обезьяну, – продолжает он горестное письмо, – и вышвырнули вон: печатать их (стихов) не надо…»[402]
Сетуя Фадееву на положение в литературе, Луговский, тем не менее, откровенно и даже беспощадно разбирается с собой:
Я всегда останусь поэтически честным, довольно беспутным человеком, с наклонностью к бродяжничеству, вздыманию бокалов, десятичасовым сердечным беседам; с глупым желанием, чтобы «все было хорошо». Я был житейски избалован своей беззаботностью, слишком часто примирялся, мало дисциплинировал себя, личные трагедии перерастали у меня в нечто сверхъестественное. Был небрежен в моих отношениях с людьми… Сейчас снова взялся за ум, но не благодаря всей этой нехорошей и стыдной истории, а
Мысль о правоте Пастернака, брошенная Фадееву, оказалась в будущем спасительной для Луговского («Но писать буду прежде всего для себя»).
На два года Луговской становится обитателем Ялты, где у него начнется роман с фотокорреспонденткой Вероникой Саксаганской, женой арестованного военачальника. Друзья ищут его, забрасывают письмами.
18
Володя, милый, – соскучился по тебе страшно. Ты уехал из Москвы еще весной. Где же ты был? Что делал? Что писал? Как ни глядел в журналы, в газеты – тебя нет – ну, думаю, он что-то серьезное затевает, а не публикует до времени – сидит где-то у лукоморья. ‹…› Слушаю здесь в горах радио и удивляюсь, делишки-то какие завязываются с чехами и немцами. Того и гляди – схватятся и новый 14 год – уж не встрянем ли и мы в эту заваруху?[404]
18 декабря 1938 года Антокольский пишет Луговскому в Крым: