…от моего былого миролюбия и компанейства ничего не осталось. Не только никаких Тихоновых и большинства Союза нет для меня и я их отрицаю, но я не упускаю случая открыто и публично об этом заявлять. И они, разумеется, правы, что в долгу передо мной не остаются. Конечно, это соотношение сил неравное, но судьба моя определилась, и у меня нет выбора[418]
.Буквально в те же дни Зелинский язвительно пишет и о прежнем товарище по конструктивизму – Луговском: «В нем меня всегда больно ранит его беспозвоночность, умильность, готовность служить. Бедняга, как его поломала жизнь»[419]
. Себя-то Зелинский видит независимым и гордым.Луговской давно уже не старался производить впечатление. Если же власть толкала его на «дурное», он прятался, пил или врал ей. М. И. Белкина рассказывала, как в 1939 году он разъяснял младшему другу по «Знамени», Тарасенкову, после того как на него напал какой-то «правдист», механику признания ошибок. Тот раздраженно называл его «политиканом».
В 1941 году Луговской оказался в Ташкенте и писал поэмы, которые определял для себя как «книгу Бытия», не находя еще окончательного названия. Бывшие ученики презирали его, потому что он оказался не на войне, а в тылу. Он и сам себя презирал, думал о том, как бы уйти из жизни. Но в то же время его посещало странное удовлетворение от своего падения. Может быть, оттого, что это был его собственный выбор?
В эвакуации многие считали, что он погиб и как поэт, и как человек. Но он вернулся к жизни. Писал одну поэму за другой. Эти метаморфозы настолько изумили его бывшего ученика и друга Константина Симонова, что он подробно описал Луговского в повести «Двадцать дней без войны».
В те дни и месяцы поэта более всего занимала идея случайной смерти. Жизнь как движение по адовым кругам. С Дантовым адом сталинские времена сравнивали многие. Луговской наивно полагал, описывая ад (сталинское и гитлеровское время) и чистилище (хрущевские времена), что он допишет и рай (коммунизм). Одна из незаконченных поэм, не вошедшая в цикл, называлась «Каблуки» – поэма о живых мертвецах. В опустевшем доме отдыха на берегу Черного моря, где герой отдыхал в течение многих лет, осенней ночью к нему приходят тени, оставляющие следы каблуков на песке:
Встреча теней продолжается. Сюда прилетели души, в то время когда их тела спят, едят, живут. Человек, расставшись с живой душой, не замечает ее потери. Поэма заканчивается горьким утверждением:
Ход мыслей о
И здесь нельзя не увидеть переклички с пастернаковским заклинанием: «…но быть живым и только, живым и только – до конца». Итог тех трагических лет, связей и разрывов только один – смерти, как физической, так и духовной, может противостоять только жизнь.
Я не материалист и считаю, что рождаемся мы не для того, чтобы оставаться на месте, – писал Пастернак Зое Никитиной, – куда нас положила тайна явления, а для того, чтобы подняться над листом и уноситься[420]
.