Вторую книгу «Пустыни и весны», – писал в автобиографии Луговской, – я написал в Уфе, где мы жили более полугода с дорогим мне другом А. А. Фадеевым. Жили мы анахоретами. Днем работали, вечером выходили на шоссе, выбритые и торжественные, и рассуждали о мироздании и походах Александра Македонского. Неподалеку всю ночь вспыхивали огни электросварки. Осенней ночью по саду ходила огромная старая белая лошадь и со стуком падали яблоки…[163]
Потом, в 50‑е годы, он эту картину воспроизведет в стихотворении «Уфа»:
А в середине 30‑х годов Фадеев с нежностью написал о Луговском в записной книжке:
Сильный красивый мужчина с седыми висками и могучими дикими бровями… Подходя к дому ‹…› он насвистывал какую-то солдатскую песенку в переулке… Он был полон счастья… Мы пили кофе и бежали на Москву-реку. Она еще – Москва-река – не была в граните. Мы плавали, как тюлени, ныряли, топили друг друга, смеялись до головной боли…[164]
В архиве Луговского россыпью лежали небольшие листочки из блокнота, исписанные фадеевским почерком, правда, с несколько пляшущими буквами. Возможно, они относятся к тому же периоду, когда они «плавали, как тюлени».
«…Жизнь улыбается эсквайрам, ибо открылись кабаки, но мелкопоместным эсквайрам не хватает чего? Денег!..»
В 1934–1935 годах Фадеев живет на Дальнем Востоке. Но теперь он в своеобразной опале. У него окончательно портятся отношения с Горьким, который не простил ему скорый разрыв с РАППом, с Авербахом. Нелюбовь Алексея Максимовича доходит до того, что в начале 1936‑го он закажет недавно приехавшему в Союз Святополку-Мирскому ругательную статью на «Последнего из Удэге».
Фадеев зовет к себе друзей, и они приезжают. Но одиночество не оставляет его.
Планы у меня большие, – пишет он Луговскому. – Чувствую, что вошел уже в ту пору, когда ветрогонству –
Вспоминая последние два года, не могу подчас избавиться от чувства большой грусти – прожиты не так, как надо, с малыми успехами и – в сущности, без радостей. Хотелось бы иметь в предстоящей жизни подругу сердца, да, кажется, придется одному быть. За жизнь свою не менее, должно быть, тридцати «алмазов сих» подержал в руках – и от них настоящей любви ни от кого не нажил, да и сам никому не предался до конца – теперь уж, видно, и поздновато надеяться. Так-то,
Сколько еще ждет его впереди событий и личных, и общественных…
Но пока в письме к Павленко он, рассуждая о своих предпочтениях в классической литературе, размышляет о том, понадобятся ли кому-нибудь их произведения в будущем или нет, и заключает письмо словами, что никакой ценности они как писатели с Павленко не представляют, потому горестно говорит он: «…мы не мастера, а полезные писатели. Утешимся, Петя, что мы писатели «полезные»»[166]
.Фадеев, по воспоминаниям Лидии Либединской, неоднократно рассказывал, что всякий раз, когда ощущал на себе взгляд Сталина, ему казалось, будто на нем висит десять пудов. «Его не трогали, – рассказывала она. – Сталин Фадеева любил, а в конце 1938 года его вдруг выбрали в ЦК. Жил Фадеев в Большом Комсомольском переулке – в доме НКВД»[167]
.«Я всегда верил ЦК», – повторял он растерянно после смерти Сталина.
И всю последующую жизнь он пытался уверовать в логику власти, которой служил как генеральный секретарь Союза писателей.
Зелинский записывает в дневнике в 1945 году рассказ Фадеева о том, как Сталин показал ему папку с допросами Кольцова – дело, видимо, происходило в начале 1939 года (Кольцов был арестован в декабре 1938‑го). Фадеев объясняет своему биографу, что из допросов узнал о том, что Кольцов служил германской разведке.