Читаем В бесконечном ожидании полностью

Встаю, иду открывать ворота. И Павлик уже знает, что ворота сейчас откроют — не я, так мать, — и полегоньку запячивает грузовик во двор. Павлик стоит на крыле, одной рукою держась за баранку, другою приветливо помахивает мне. В его глазах вопрос, и я покачиваю головой: «Нет, письма еще нет». Он сплевывает под колесо, в пыль двора. Но тут видит мать, и сразу все забыто.

— Маман, есть хочу!

— Есть надо было утром. С кружки молока нешто сыт будешь?

— По утрам не кушаю, выдерживаю талию.

Павлик улыбается, но улыбка его мученая. Пыль подтемнила ему выгоревшие брови, осела в морщинах лба, и кажется сейчас Павлик много старше своих двадцати семи.

Грузовик поставлен к забору, кабина закрыта на ключ, и Павлик теперь покачивается, нагибается, разминает спину после долгого сидения. Мать тем временем добавляет в таз нагретой воды.

— Мыться, бриться, постригаться…

Он идет к тазу, снимая на ходу рубаху. Как у всех рыжих, тело его очень белое, оно из тех, какое не темнеет, хоть целое лето ходи нагишом.

— О валлах, как же хочется есть! Маман, если ты сварила овцу — съем всю овцу.

«Съем овцу»… А сам сперва пройдет к радиоле с пластинками, не забыв осведомиться у меня: «Надеюсь, я вам не помешаю, сэр?»

И загудит, застонет! Пойдет вопль, называемый пением, да беспорядочный треск, называемый музыкой. «Под железный звон кольчуги», — последняя любовь Павлика.

Будет он ее проигрывать по многу раз кряду, и при этом «на всю катушку», пока не появится новая любовь. А появится новая, к прежней он никогда уже не вернется: иди на свалку, пылись вместе с другими отработавшими свой срок пластинками — туда, в картонный ящик, где мотки проволоки, гвозди и старые тетради.

Еда уже на столе. Рассылая по избе завлекательный запах, шипит на сковороде печенка.

— Маман, а маман, разведка доложила, что под твоей кроватью укрыта перцовочка. Нам бы с сэр Иваном по шестнадцать капель, а?

Мать, разумеется, возражает, но скорее для порядку. Она видит: сын устал. И сын это чутко улавливает. Одной рукою он поглаживает ее плечо, а другой тем временем сноровисто шарит под кроватью.

— Ну — бес! — смеется мать. — Наливай, чего уж там.

— По шестнадцать капель, — говорит Павлик и наполняет рюмки всклень. — Ну, дорогие мои, побудем!

— Митрича нынче схоронили, — сообщает мать. Словами Павлику сочувствовать некогда, он только кивает: знаю, мол, хороший был старик, а сам уже гоняет ложкой остатки щей.

После ужина он надевает выходной костюм.

— Ты б не ходил, сынок, а? Как-никак выпимкой, еще не дай бог, встретишь кого из своих, добавишь…

— Да ты что? Вот-вот сессия… К Виктору Петровичу, за контрольной по немецкому сбегаю.

— Поаккуратней с ним, все-таки учитель, завуч.

— Завуч тоже человек! Я ему уголек со станции, а он мне контрольную по немецкому. Такая жизнь…

Он бодрится, а у меня из ума нейдет его безмолвный вопрос о письме. В этом письме была сейчас вся его жизнь. Он и завтра притормозит напротив окна, не вставая из-за руля, спросит все о нем же, и, если я покачаю головой, что письма еще нет, он, выругавшись про себя, все так же унесется по своим делам. Павлик возит главного врача санэпидстанции Галину Ивановну по всему району. Что-то она там запрещает, кого-то ругает, штрафует, а Павлик ее возит… Иногда еще с завхозом Дмитричем Павлик ездит по надобностям в областной город. И хоть двести с лишним километров не близок путь, а дорога — неухоженный грунт, в город отправляется Павлик с радостью. Он надевает новый свитер и просит меня подчистить бритвой белесый пушок на шее. Город для него — это Роза, его невеста, его беда, его присуха. Она — финансовый инспектор, а в город ее послали на курсы. «Направляют, учти ты, самых лучших работников», — не забывает напомнить Павлик при случае.

Да вот что-то подолгу не пишет его невеста, и Павлик переживает. Как ни говори, живет человек в городе, соблазнов разных — на каждом тебе шагу. Мало ли их, попавших в город случайно, осталось там насовсем? Угадай-ка, что на уме у человека, если он молчит.

За два дня до Первомая приехал Павлик домой раньше обычного. Ворота ему открыла мать. Я слышал, как он спросил о письме, и когда узнал, что письма еще нет, он, не стыдясь матери, изругался: «Так твою так, переэтак!»

В избу влетел злой. Наседка испуганно растопырила крылья — и в дальний угол. Цыплята желтыми комочками сыпанули под нее.

— Па-влик! Цыплят-то пугать зачем?

— Головы поотрываю! Всем!

— Господи! Брала кочетков для твоей же свадьбы.

— Сва-дьбы!

Тут он перекинулся на меня.

— В чем поэтика «Войны и мира»? Не знаешь? А еще бумагомаратель!

Постепенно он успокаивается, отходит, и мы идем ко мне в комнату.

— И что она молчит? Рабочие, студенты — все съезжаются, а ее нет. Приедет — сразу женюсь. Три года волынка тянется…

Стройный, высокий, сейчас, провалившись в постели, Павлик кажется узеньким, бедным.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже