Как странно, когда я слушал все это, я думал прежде всего не об отце, а о себе, то есть и об отце тоже, но как-то после себя… Я думал, например, что это не я, а он сбил самолет, что не я, а он делал нужное и важное дело, а я считал, что на фронт он не идет, потому что не хочет… считал ведь! И еще я думал, какой сволочью я был, когда обиделся на него за то, что он не пришел меня проводить. Его уже не было, а я злился на него. «Сухарь»… это я черствый сухарь, а не он. А он просто не любил раскрывать свои чувства, как настоящий мужчина. И всегда делал свое дело. Он сильный человек — мой отец… Был… был сильным человеком… Черт! — я ведь даже не вспомнил о нем, когда получил письмо. О маме вспомнил и испугался — почему она сама не написала, а об отце даже не подумал, скотина…
— Идем, Дима, — сказала Людмила Сергеевна, — от моря холодом тянет.
А я и не чувствовал, холодно или нет, я вообще ничего не чувствовал. Как в Ленинграде.
— Почему вы мне сразу не сказали? — жестко спросил я Людмилу Сергеевну.
— Не могла… Прости меня, Дима, — ответила она тихо.
— А Громов?
— Тоже не мог… Ты напиши маме. Успокой.
Мы почему-то пошли не в палатку, а в дом Прилучных. Ребятишки уже спали, Оли и Ивана-младшего не было. За столом сидели только Прилучный-старший с женой и Громов. Увидев нас, он скривился и, отчаянно махнув рукой, вышел. Меня напоили чаем, а Людмила Сергеевна дала мне проглотить какую-то таблетку и потом проводила до палатки. Я вошел, а она зачем-то вызвала за собой Антона. Он почти сразу же вернулся. Я сидел на скамье. Антон подошел ко мне и повел меня к койке. Хорошо, что он хоть ничего не говорил…
Я думал, что не засну, — но голова была словно чугуном налита, и я почти сразу же будто провалился в черное глубокое ущелье. Помню только, что перед тем, как провалиться, я подумал: «К чертям эти кайриные яйца, пропади они пропадом, самолеты сбивать надо…»
Два, а может три дня я ходил как отупелый, словно в тумане: машинально что-то делал, машинально ел, невпопад отвечал на вопросы. И почему-то очень много спал. Людмила Сергеевна запретила мне ходить на скалу, и я безразлично согласился и равнодушно перекладывал кайриные яйца стружкой. Иногда в свободное время я уходил в тундру, и за мной почти всегда увязывался Шняка, а иногда и Серый. Они спокойно бежали рядом, а когда я садился на какой-нибудь валун, собаки ложились у моих ног, и Серый, наклонив свою умную и красивую голову, заглядывал мне в глаза. Понимали они, что ли?
И вот на третий, а может, на четвертый день, когда я так сидел на камне невдалеке от лагеря, ко мне подошли Антон и Арся. Они присели рядом, помолчали, потом Антон спросил сурово:
— Ты мужик, Соколов?
Что я мог ему ответить. Я молчал, но во мне что-то вдруг сразу и резко повернулось. Наверно, лицо у меня изменилось, потому что Арся быстро сказал:
— Скрипни зубами, Димка.
И я скрипнул зубами. Сжал челюсти и скрипнул зубами. И словно лопнула какая-то пружина — я в первый раз за все это время, может, даже с начала войны, разревелся так, как плакал только в раннем детстве — навзрыд и взахлеб. А мои товарищи не утешали меня, они молчали, отвернувшись, и только тихонечко поскуливал Шняка.
— Все? — спросил Арся, когда я затих.
— Все! — сказал я.
— Утрись, — сказал Антон.
Я утерся рукавом телогрейки, и мы медленно пошли к лагерю.
— Значит, так, — неторопливо говорил Антон, — с яйцами кончено: «опарыши» пошли, то есть птенцы в них начали заводиться. Они уже для промысла негодны, эти яйца. Сейчас станем бить кайру. Ты на скалы-то сможешь идти?
— Смогу, — ответил я.
— Сможет, — сказал Арся.
До войны эта птица не была промысловой. Ее били только промышленники на корм собакам да на приманку песцам. Люди ее не ели — зачем ее есть, когда были утки, гуси, и даже курицы были. А кайра жесткая, воняет рыбой, и еще всякие привкусы неприятные в ней. Но ведь до войны и тюленину не ели, и столярный клей, и хряпу — капустные ошметья — тоже не ели. А кайра жирная, питательная, калорийная, а вкус — да аллах с ним, с этим вкусом! Если эту кайру просолить как следует, совсем неплохо, а калорийность — это ведь очень важно, во время войны особенно.
И мы начали бить кайру.
Эта работа была и легче, и труднее. Я тогда хотел, чтобы она была как можно труднее, — за работой многое забывалось.
Приходилось по-прежнему ползать по скалам, да еще с длиннющим шестом в руках. На этом шесте торчал острый наконечник с отходящим в сторону таким же острым зубом, похожим на клюв хищной птицы. Шихало — так называлось это оружие. И этим шихалом надо было бить кайру.