Слова уверенно, легко ложились на бумагу. Маршал совсем не ощущал, что с той удивительной встречи с удивительным человеком прошло полвека. Все эти годы не иссякает самая длинная в мире очередь к всегда живому для дела революции Ленину. Маршал в озарении преодолел временной разрыв и видел Ильича взволнованным, решительным, отчетливо слышал ясные слова и запавшие в сердце интонации великого в своей простоте организатора партии и государства.
Вставали боевые сверстники, неукротимые молодостью и убежденным упрямством, готовые до конца отстоять революцию. И хоть многих из них давно схоронил на степных просторах, в безымянных курганах, на белый лист укрощенной бумаги они приходили до боли, до мельчайших черточек живыми.
Выстраивались слова в боевые порядки, вычерчивали минувшие события, грохотали отшумевшими боями… Отступило мучительное неумение подчинить слово, отчетливой стала мысль, послушным перо. Он очень боялся потерять натуральную и правдивую тональность, опять заблудиться в словесной паутине. И раскованности нечастых озарений радовался вдвойне — в его возрасте каждый прожитый день воспринимаешь как щедрый подарок судьбы. Потому надо торопиться…
После тревожной ночи, когда несвязный бред сменялся едва уловимым дыханием, когда Петровичу было ясно, что жизнь друга отсчитывает последние часы, улучшение было таким неожиданным и ощутимым, что доктор обрадованно растерялся. Его старое, изношенное сердце торжествующе забилось — ошибся, ошибся! К утру на щеках больного робко проступил румянец, а дыхание стало наполненным и более ровным.
И отпустило напряжение последних дней, в котором пребывал Петрович, уютно и не так сиротливо стало на душе. Скупая, глубинная нежность к больному другу сменилась робкой уверенностью: а вдруг минует несчастье и на этот раз. Ведь такие перепады, опасные кризисы не раз повергали всех близких в смятение и заставляли готовиться к самому худшему. Особенно тогда, в конце сороковых…
…Война всем сильно поистрепала нервы. Маршал стал вспыльчивым, раздражался по пустякам, а потом болезненно переживал срывы и старательно заглаживал свою вину перед каждым, кому так нечаянно и обидно нагрубил.
Сумрачное настроение маршала Петрович уловил уже в телефонном разговоре. И решил славировать, уклониться от встречи.
Времени у него и вправду было в обрез — он тогда работал в госпитале инвалидов Отечественной войны и сутками, благо холостяцкий статус не мешал этому, пропадал в прокопченных дымом корпусах, затаившихся во владениях товарной, наполненной криками маневровых паровозов станции. Он стал объяснять в трубку, почему сейчас не может приехать. Что завтра необычайно трудная операция. Он будет ассистировать ведущему хирургу, а сегодня у него дежурство и поменяться решительно не с кем. Но маршал напористо разбивал аргументы, был неумолим и настойчив. На операцию отвезут прямо с дачи, а подмену, если захочет, найдет! Что, не надо машины? Поездом? Так это ж долго и утомительно. Ну ладно, поезд так поезд…
Петрович шагал со станции ухоженным перелеском, мимо кокетливо раскрашенных дач, укрытых добротными, утомительно однообразными зелеными заборами. Клейкие, дрожащие от радости разбуженной жизни листочки пахуче тянулись к тропинке, а удлинившиеся за раннюю весну дерзкие ветки заставляли наклонять голову, вскидывать руки. Перенасыщенный целебными запахами буйный воздух наполнял легкие, ширил грудь. Вся природа, только что умытая теплым и добрым дождем, гляделась жизнелюбиво и весело, гнала с души тревогу, телесную усталость.
Шло второе послевоенное лето. Отгремели победные салюты, замолкли в деревнях гармоники, встретившие живых и порыдавшие в хмельном развеселье о тех, кто не пришел, отстучали на стыках рельсов эшелоны с демобилизованными. Подсохли неутешные вдовьи слезы. В семейные коробки легли ордена и медали, а мужики, привыкшие к армейской подтянутости и дисциплине, расхолаживались в деревенском быту. Мирились с застарелой щетиной, не думали о подворотничках, благо рядом была покладистая баба, а не строгий старшина, и, облачившись в довоенные, кургузо скроенные пиджаки, теряли лоск и вымуштрованную статность.
Сама судьба приготовила многим из них заметные должности. Женщины, выбившиеся за войну на руководящие посты, безоговорочно уступали свои места и молча подчинялись неузаконенной логике — какой ни мужик, а все способнее самой распрекрасной бабы. Редко кто из фронтовиков отказывался от гербовой печати, да не каждый удерживал ее. Хоть и небольшая, но власть, и многих сбивала она с панталыку. Кто-то закружился, да так и не вышел из самогонного кручения; кто-то решил, что на доверенной должности главное — командный, не терпящий возражений голос…