– Ах, да! ах, да! ну разумеется! – так же тихо закивал художник, быть может уже по глазам заметив или вспомнив, что Нержин ездил на свидание. И отступил, как бы раскланиваясь и показывая кистью и палитрой на чурбачок.
Подобрав полы шинели, которые в лагере он уберёг от обрезания, Нержин опустился на чурбак, откинулся к балясинам перил и – очень ему хотелось закурить! – не закурил.
Художник уставился в то же место картины.
Замолчали…
В Нержине приятно-тонко ныло разбуженное чувство к жене.
Как будто в драгоценной пыльце были те места пальцев, которыми он на прощанье касался её рук, шеи, волос.
Годами живёшь без того, что отпущено на земле человеку.
Оставлены тебе: разум (если он вмещается в тебя). Убеждения (если ты до них созрел). И по самое горлышко – забот об общественном благе. Кажется – афинский гражданин, идеал человека.
А косточки – нет.
И одна эта женская любовь, которой ты лишён, словно перевешивает весь остальной мир. И простые слова:
– Любишь?
– Люблю! А ты? – сказанные там взглядами или шевелением губ, теперь наполняют душу тихим праздничным звоном.
Сейчас Глеб не мог бы представить или вспомнить каких-либо недостатков жены. Она казалась сплетённой из одних достоинств. Из верности.
Жаль, не решился поцеловать её ещё в начале свидания. Теперь этого поцелуя никак уже не добрать.
Губы у жены – развыклые, слабые. И как утомлена! И как затравленно сказала о разводе.
Развод перед законом? Без сожаления относился Глеб к разрыву гербовой бумажки. Вообще, какое дело государству до союза душ? Да и до союза тел?
Но, довольно побитый жизнью, он знал, что у вещей и событий есть своя неумолимая логика. В повседневных действиях людям никогда и не грезится, какие совсем обратные последствия вытекут из их поступков. Вот – Попов: изобретая радио, думал ли, что готовит всеобщую балаболку, громкоговорящую пытку для мыслящих одиночек? Или немцы: пропускали Ленина для развала России, а получили через тридцать лет раскол Германии? Или Аляска. Казалось, такая оплошность, что продали её за безценок, – но теперь советские танки не могут идти по сухопутью в Америку! И ничтожный факт решает судьбу планеты.
Вот и Надя. Разводится, чтоб избежать преследований. А разведётся – и сама не заметит, как выйдет замуж.
Почему-то от её последнего помахивания рукой без кольца сердце сжалось, что именно так прощаются навсегда…
Нержин сидел и сидел в молчании – и избыток послесвиданной радости, который ещё распирал его в автобусе, постепенно отлил, теснимый трезво-мрачными соображениями. Но тем самым уравновесились его мысли, и опять он стал входить в свою обычную арестантскую шкуру.
«Тебе идёт здесь», – сказала она.
Ему идёт быть в тюрьме!
Это правда.
По сути, вовсе не жаль пяти просиженных лет. Ещё даже не отдалясь от них, Нержин уже признал их для себя своеродными, необходимыми для его жизни.
Откуда ж лучше увидеть русскую революцию, чем сквозь решётки, вмурованные ею?
Или где лучше узнать людей, чем здесь? и самого себя?
От скольких молодых шатаний, от скольких бросаний в неверную сторону оберегла его железная, предуказанная, единственная тропа тюрьмы!
Как Спиридон говорит: «Своя воля клад, да черти его стерегут».
Или вот этот мечтатель, невосприимчивый к насмешкам века, – что потерял он, севши в тюрьму? Ну, нельзя бродить с ящиком красок по Подмосковью. Ну, нельзя собирать натюрморты на столе. Выставки? Так он не умел себе
В войну не стало масла для красок – он брал пайковое подсолнечное и разводил на нём. За карточки надо было служить, его послали в химический дивизион рисовать портреты отличниц боевой и политической подготовки. Заказано было десять таких портретов, но из десяти отличниц он выбрал одну и изводил её долгими сеансами. Однако рисовал её совсем не так, как надо было командованию, – и никто потом не хотел брать этого портрета, названного: «Москва, сорок первый год».