Над этим заманчивым подложенным ему листом тяжёлая дума прошла по многоморщинному лицу робота. И, не бия себя в грудь и не выкрикивая гордых слов, никак не претендуя стать посмертно Героем Советского Союза, – Потапов своим южным говорком скромно ответил:
– Вы ж понимаете, я ведь присягу подписывал. А если это подпишу – вроде противоречие, а?
Так мягко, не театрально, Потапов предпочёл смерть благополучию.
– Что ж, я уважаю ваши убеждения, – ответил неизвестный русский и вернул Потапова в каннибальский лагерь.
Вот за это самое советский трибунал Потапова уже не судил и дал только десять лет.
Инженер Маркушев, наоборот, такое изъявление подписал и пошёл работать к немцам – и ему тоже трибунал дал десять лет.
Это был почерк Сталина! – то слепородное уравнивание друзей и врагов, которое выделяло его изо всей человеческой истории!
И ещё за то не судил трибунал Потапова, что в сорок пятом году, посаженный на советский танк десантником, он в тех же своих надколотых и подвязанных очёчках с автоматом ворвался в Берлин.
Так Потапов легко отделался, получив только
Нержин вернулся с завтрака, сбросил ботинки и взлез наверх, раскачивая себя и Потапова. Ему предстояло выполнить ежедневное акробатическое упражнение: застелить постель без помятостей, стоя на ней ногами. Но едва он откинул подушку, как обнаружил портсигар из тёмно-красной прозрачной пластмассы, наполненный впритирочку в один слой двенадцатью папиросами «Беломорканал» и перевитый полоской простой бумаги, на которой чертёжным шрифтом было выведено:
Ошибиться было нельзя. Один Потапов на всей шарашке совмещал в себе способности к мастерским изделиям и к цитатам из «Евгения Онегина», вынесенным ещё из гимназии.
– Андреич! – свесился Глеб головой вниз.
Потапов уже кончил пить чай, развернул газету и читал её, не ложась, чтоб не мять койку.
– Ну что вам? – буркнул он.
– Ведь это ваша работа?
– Не знаю. А вы нашли? – он старался не улыбаться.
– Андре-еич! – тянул Нержин.
Лукаво-добрая морщинистость углубилась, умножилась на лице Потапова. Поправив очки, он отозвался:
– Когда я сидел на Лубянке с герцогом Эстергази вдвоём в камере, вынося, вы ж понимаете, парашу по чётным числам, а он по нечётным, и обучал его русскому языку по «Тюремным правилам» на стене, – я подарил ему в день рождения три пуговицы из хлеба – у него было всё начисто обрезано, – и он клялся, что даже ни от кого из Габсбургов не получал подарка более своевременного.
Голос Потапова по «Классификации голосов» был определён как «глухой с потрескиванием».
Всё так же свесясь вниз головой, Нержин приязненно смотрел на грубовато высеченное лицо Потапова. В очках он казался не старше своих сорока пяти лет и имел ещё вид даже напористый. Но когда он очки снимал – обнажались глубокие тёмные глазные впадины, чуть ли не как у мертвеца.
– Но мне неловко, Андреич. Ведь я вам ничего подобного подарить не смогу, у меня рук таких нет… Как вы могли запомнить мой день рождения?
– Ку-ку, – ответил Потапов. – А какие ж ещё знаменательные даты остались в нашей жизни?
Они вздохнули.
– Чаю хотите? – предложил Потапов. – У меня особая заварка.
– Нет, Андреич, не до чаю, еду на свидание.
– Здорово! – обрадовался Потапов. – Со старушкой?
– Ага.
– Да не генерируйте вы, Валентуля, над самым ухом!
– А какое право имеет один человек издеваться над другим?..
– Что в газете, Андреич? – спросил Нержин.
Потапов, щурясь с хохлацкой хитрецой, посмотрел вверх на свесившегося Нержина:
Эти наг-ле-цы утверждают, что…
Тому уже шёл четвёртый год, как Нержин и Потапов встретились в гудящей, тревожной, избыточно переполненной, даже в июльские дни полутёмной бутырской камере второго послевоенного лета. Там скрещались тогда пёстрые жизни и непохожие пути. Очередной тогдашний поток был – из Европы. Проходили камеру новички, ещё уберегшие крошки европейской свободы. Проходили камеру ядрёные русские
– Кто последний, друзья?
И глухой, надтреснутый голос ответил ему:
– Ку-ку! За мной будете.
Потом день ото дня, по мере того как из камеры выхватывали на этап, они передвигались под нарами «от параши к окну» и на третьей неделе перешли назад «от окна к параше», но уже на нары. И позже по деревянным нарам двигались снова к окну. Так спаялась их дружба, несмотря на различие возрастов, биографий и вкусов.
Там-то, в затянувшееся многомесячное размышление после суда, Потапов признался Нержину, что отроду бы он не заинтересовался политикой, если б сама политика не стала драть и ломать ему бока.