Читаем В круге первом полностью

– Дмитрий Александрович! А – вам? Кто вам штопает носки?

У Сологдина поднялись брови. Он даже не понял.

– Носки? – Он всё так же смотрел на чертёж. – А-а. Иван Иваныч носит носки потому, что он ещё новичок, трёх лет не сидит. Носки – это отрыжка так называемого… – (он поперхнулся, ибо вынужден был употребить птичье слово), – капитализма. Носков я просто не ношу. – И поставил палочку на белом листе.

– Но тогда… что же вы носите?

– Вы переступаете границы скромности, Лариса Николавна, – не мог не улыбнуться Сологдин. – Я ношу гордость нашего русского убранства – портянки!

Он произнёс это слово смачно, отчасти уже находя удовольствие в разговоре. Его внезапные переходы от строгости к насмешке всегда пугали и забавляли Емину.

– Но ведь их… солдаты носят?

– Кроме солдат ещё два разряда: заключённые и колхозники.

– И потом… их тоже надо… стирать, латать?

– Вы ошибаетесь! Кто же нынче стирает портянки? Их просто носят год, не стирая, а потом выбрасывают, от начальства новые получают.

– Неужели? Серьёзно? – Емина смотрела почти испуганно.

Сологдин молодо, безпечно расхохотался.

– Во всяком случае, такая точка зрения существует. Да и на какие шиши я бы стал покупать носки? Вот вы, прозрачно-обводчица МГБ, – сколько вы получаете в месяц?

– Полторы тысячи.

– Та-ак! – торжествующе воскликнул Сологдин. – Полторы тысячи! А я, зиждитель

(на Языке Предельной Ясности это значило – инженер), – тридцать рубляшек! Не разгонишься? На носки?

Глаза Сологдина весело лучились. Это совсем не относилось к Еминой, но она рдела.

Муж Ларисы Николаевны был тюлень. Семья для него давно стала мягкой подушкой, а он для жены – принадлежностью квартиры. Придя с работы, он долго, с наслаждением обедал, потом спал. Потом, прочухиваясь, читал газеты и крутил приёмник (приёмники свои прежние он то и дело продавал и покупал новейшей марки). Только футбольный матч, где по роду службы он всегда болел за «Динамо», вызывал в нём возбуждение и даже страсть. Во всём он был тускл, однообразен. Да и у других мужчин её окружения досуг был рассказывать о своих заслугах, наградах, играть в карты, пить до багровости, а в пьяном образе лезть и лапать.

Сологдин опять уставился в свой чертёж. Лариса Николаевна продолжала, не отрываясь, смотреть на его лицо, ещё и ещё раз на его усы, на бородку, на сочные губы.

Об эту бородку хотелось уколоться и потереться.

– Дмитрий Александрович! – опять прервала она молчание. – Я вам очень мешаю?

– Да есть немножко… – ответил Сологдин. Последние вершки требовали ненарушимой, углублённой мысли. Но соседка мешала. Сологдин оставил пока чертёж, развернулся к столу, тем самым и к Еминой, и стал разбирать незначительные бумаги.

Слышно было, как мелко тикали часы у неё на руке.

По коридору прошла группа людей, сдержанно разговаривая. Из дверей соседней Семёрки раздался немного шепелявый голос Мамурина: «Ну, скоро там трансформатор?» – и раздражённый выкрик Маркушева: «Не надо было им давать, Яков Иваныч!..»

Лариса Николаевна положила руки перед собой на стол, скрестила, утвердила на них подбородок и так снизу вверх растомчиво смотрела на Сологдина.

А он – читал.

– Каждый день! каждый час! – почти шептала она, благоговейно. – В тюрьме – и так заниматься!.. Вы – необыкновенный человек, Дмитрий Александрович!

На это замечание Сологдин сразу поднял голову.

– Что ж с того, что тюрьма, Лариса Николавна? Я сел двадцати пяти лет, говорят, что выйду сорока двух. Но я в это не верю. Обязательно ещё набавят. У меня пройдёт в лагерях лучшая часть жизни, весь расцвет моих сил. Внешним условиям подчиняться нельзя, это оскорбительно.

– У вас всё по системе!

– На свободе или в тюрьме – какая разница? – мужчина должен воспитывать в себе непреклонность воли, подчинённой разуму. Из лагерных лет я семь провёл на баланде, моя умственная работа шла без сахара и без фосфора. Да если вам рассказать…

Но кому это было доступно из непереживших?

Внутрилагерная следственная тюрьма, выдолбленная в горе. И кум – старший лейтенант Камышан, одиннадцать месяцев крестивший Сологдина на второй срок, на новую десятку. Бил он палкой по губам, чтоб сыпались зубы с кровью. Если приезжал в лагерь верхом (он хорошо сидел в седле) – в этот день бил рукояткой хлыста.

Шла война. Даже на воле нечего было есть. А – в лагере? Нет, а – в Горной закрытке?

Ничего не подписал Сологдин, наученный первым следствием. Но предназначенную десятку всё равно получил. Прямо с суда его отнесли в стационар. Он умирал. Уже ни хлеба, ни каши, ни баланды не принимало его тело, обречённое распасться.

Был день, когда его свалили на носилки и понесли в морг – разбивать голову большим деревянным молотком, перед тем как отвозить в могильник. А он – пошевелился…

– Расскажите!..

– Нет, Лариса Николавна! Это решительно невозможно описать! – легко, радостно уверял теперь Сологдин.

И оттуда! – и оттуда! – о, сила обновления жизни! – через годы неволи, через годы работы! – к чему он взлетел?!

– Расскажите! – клянчила раскормленная женщина всё так же снизу вверх, со скрещенных рук.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже