День был уже на склоне, хрупкими становились тени, приближался час вечерней зари. Маяковский ходил по номеру большими, широкими шагами, жевал мундштук папиросы, чем-то он был, должно быть, взволнован. Но, понятно, не со мной же, малознакомым человеком, будет он делиться своими заботами...
Я рад был, что не сразу начинается беседа. Обычно мы встречались с Маяковским в редакциях, на литературных вечерах, на московских улицах; впервые сегодня я был в гостях у поэта. С любопытством разглядывал я большой номер. Удивительно чисто здесь, нигде и ни в чем ни единой приметы традиционного поэтического беспорядка. Ни единого пятнышка, ни единой пылинки на костюме Маяковского, ни одной приметы растрепанного поэтического Парнаса, во всем – чистота лаборатории.
– Что пить будем? – спросил Маяковский.– Может, хотите бутылку "Ореанды"?
Я признался, что из горячительных напитков предпочитаю водку, и Маяковский улыбнулся в ответ:
– У нас поэты слишком увлекаются водкой. А зря! Виноградное крымское вино гораздо лучше.
За бутылкой "Ореанды" мы разговорились. Сразу же зашла речь о молодых поэтах, моих сверстниках, и о моих собственных стихах.
– Мало видна работа молодых,– сказал Маяковский.– Редко читаю и ваши стихи. Мои чаще встречаются в печати.
– Понятно, ведь вы и больше пишете.
– Нет, пишу я, конечно, меньше иных молодых поэтов. Но вы стараетесь упрятать свои стихи в альманахи с двухтысячным тиражом, в областные журналы, а моя трибуна – газета, вот потому моя работа и видней. А вы словно чего-то боитесь.
– Вас боимся,– честно признался я.
Маяковский улыбнулся, и дальше беседа шла уже сердечней. Постепенно разглаживались морщины на его лбу, подобрели глаза.
Меня почти до конца разговора не покидало странное ощущение, что он чего-то допытывается, понять хочет, что я за человек есть. Конечно, он не выделял меня из круга моих сверстников. Только у Горького встречал я такой живой интерес к любому человеку, к любому рядовому труженику литературы. Беседуя со мной, Маяковский хотел, очевидно, найти во мне черты, характерные для всей молодой поэтической поросли.
– Много стихов чужих знаете на память? – спросил Маяковский.
– Много, – самонадеянно ответил я.
– Хорошо. Тогда скажите, чьи стихи я вам прочту. Он поднялся из–за стола и громко начал читать:
Ночь мчалась... За белым окном разгорался
Рассвет... Умирала звезда за звездой...
Свет лампы, мерцая, краснел и сливался
С торжественным блеском зари золотой.
И молча тогда подошла ты к роялю,
Коснулась задумчиво клавиш немых,
И страстная песня любви и печали,
Звеня, из–под рук полилася твоих...3
Он дочитал до конца стихотворение и затем, без передышки, начал новое:
Я не щадил себя. Мучительным сомненьям
Я сам навстречу шел, сам в душу их призвал... 4
Читал он по–своему, с характерными для Маяковского ироническими интонациями, и поэтому патетические стихи получались очень смешными.
Я развел руками и с горечью признал себя побежденным:
– Действительно, не знаю.
– А надобно знать,– сказал Маяковский,– ведь это из Надсона.– И, не запнувшись ни на мгновение, дочитал до конца все длиннейшее стихотворение.
– Вы Надсона не любите, зачем же было запоминать эти стихи?
– Своих литературных врагов надо знать,– уверенно сказал Маяковский.
Я признался, что Надсона не люблю, а все–таки ничего не помню наизусть, кроме стихов об усталом, страдающем брате.
Маяковский долго говорил о Надсоне, о его подражателях из числа моего поколения. Как жалею теперь, что не записал тогда его замечательные слова! Но недавно, когда перечитывал я письма Чехова, все тома подряд, поразила меня какая-то удивительно знакомая интонация, и невольно начал я вспоминать о тех чертах сходства, которые есть в духовном облике этих двух великих художников, казалось бы столь несходных друг с другом ни характером дарования, ни самой манерой письма. У обоих та же чистота во всем – и во внешнем облике, и в отношениях с людьми. Та же глубоко спрятанная нежность, прикрытая улыбкой иронии. Та же ненависть к нарочитой, показной красивости в искусстве. То же строгое, требовательное отношение к слову, неприязнь к украшательству в стиле, та же суровая, беспощадная ненависть к мещанству во всех его проявлениях и видах. Оба часто улыбались и, должно быть, редко смеялись громко...
Я сказал Владимиру Владимировичу, что смешные стихи люблю, хотя сам их писать не умею, и напомнил, как Чехов, издеваясь над ложной красивостью символистов, утверждал однажды насмешливо, что куда лучше декадентских виршей простецкие стихи Гиляровского о чеховском домике в Ялте:
Край, друзья, у вас премилый,
Наслаждайся и гуляй.
Шарик, Тузик косорылый
И какой-то Бабакай.
Он улыбнулся, и разговор перешел к поэтам–символистам.
Я сказал ему, что в последние месяцы часто читал Блока и что многие из стихотворений этого поэта люблю по–настоящему. Мой ответ почему-то не понравился Маяковскому.
– Любить Блока каждый гимназист может,– сердито сказал он.– Да и понимать надо, что именно можно любить у Блока,
Я стал заступаться за Блока, не столько оправдывая свое увлечение, сколько защищая стихи покойного поэта.