Я вынул из кармана его книжку и стал с горячностью излагать свои мысли о ней.
Он слушал меня не дольше минуты, отнюдь не с тем интересом, с каким слушают "влиятельных критиков" юные авторы, и наконец, к моему изумлению, сказал:
– Я занят... извините... меня ждут... А если вам хочется похвалить эту книгу, подите, пожалуйста, в тот угол... к тому крайнему столику... видите, там сидит старичок... в белом галстуке... подите и скажите ему все...
Это было сказано учтиво, но твердо.
– При чем же здесь какой-то старичок?
– Я ухаживаю за его дочерью. Она уже знает, что я великий поэт... А папаша сомневается. Вот и скажите ему.
Я хотел было обидеться, но засмеялся и пошел к старичку.
Маяковский изредка появлялся у двери, сочувственно следил за успехом моего разговора, делал мне какие-то знаки и опять исчезал в биллиардной.
После этой встречи я понял, что покровительствовать Маяковскому вообще невозможно. Он был из тех, кому не покровительствуют. Начинающие поэты – я видел их множество – обычно в своих отношениях к критикам бывали заискивающи, а в Маяковском уже в ранней молодости была величавость.
Познакомившись с ним ближе, я увидел, что в нем вообще нет ничего мелкого, юркого, дряблого, свойственного слабовольным, хотя бы и талантливым, людям. В нем уже чувствовался человек большой судьбы, большой исторической миссии. Не то чтобы он был надменен. Но он ходил среди людей как Гулливер, и хотя нисколько не старался о том, чтобы они ощущали себя рядом с ним лилипутами, но как-то так само собою делалось, что самым спесивым и заносчивым людям не удавалось взглянуть на него свысока.
Поговорив со старичком сколько надо, – а старичок оказался прелестный, – я поспешил уйти из ресторана. Маяковский догнал меня в вестибюле. Мы стали одеваться. Он с чрезвычайной учтивостью помог мне надеть пальто, но то была учтивость вельможи. Едва только мы вышли на улицу, он стал вполголоса декламировать отрывки стихов Саши Черного, а потом переведенные мною стихи Уолта Уитмена:
Я Уитмен, я космос, я сын Манхаттана...
– Неплохой писатель, – сказал он. – Но вы переводите его чересчур бонбоньерочно. Надо бы корявее, жестче. И ритмика у вас бальмонтовская, слишком певучая.
Я сказал ему, что он, к сожалению, знает лишь юношеские мои переводы, которые уже давно забракованы мною, и что теперь я перевожу Уитмена именно так – не подслащая и не лакируя его.
И я стал читать ему только что законченный мною перевод "Поэмы изумления при виде воскресшей пшеницы":
Куда же ты девала эти трупы, Земля?
Этих пьяниц и жирных обжор, умиравших из рода в род?
– Занятно! – сказал он без большого восторга.– Прочтите эти стихи Бурлюку. Но все же в вашем переводе есть патока. Вот вы, например, говорите в этом стихотворении "плоть". Тут нужна не "плоть", тут нужно "мясо":
Я не прижмусь моим мясом к земле, чтобы ее мясо обновило меня...
Уверен, что в подлиннике сказано "мясо".
В подлиннике действительно было сказано "мясо". Не зная английского подлинника, Маяковский угадывал его так безошибочно и говорил о нем с такой твердой уверенностью, словно сам был автором этих стихов.
Таким образом, начинающий автор, талант которого я в качестве "маститого критика" час тому назад пытался поощрить, не только не принял моих поощрений, но сделался моим критиком сам. В голосе его была авторитетность судьи, и я почувствовал себя подсудимым.
II
Дело кончилось тем, что мы оба пошли ко мне в гостиницу "Люкс" на Тверскую, чтобы читать Уолта Уитмена, так как многих переводов я не знал наизусть.
Был уже поздний час, и портье не пустил Маяковского. Я вынес свою тетрадку на улицу, мы остановились в Столешниковом переулке у освещенной витрины фотографа (я теперь вспоминаю всегда Маяковского, когда прохожу мимо этого места), и я прочитал ему свои новые переводы – их было много, и иные из них были длинные, – он слушал меня как будто небрежно, опершись на высокую трость. Когда же я кончил, – а прочитал я строк пятьсот, даже больше, – оказалось, что он впитал в себя каждое слово, потому что тут же по памяти одно за другим воспроизвел все места, которые казались ему неудачными.
Из стихов Уолта Уитмена, которые я тогда прочитал ему, он выделил, главным образом, те, которые были наиболее близки к его собственной тогдашней поэтике:
Водопад Ниагара – вуаль у меня на лице...
Запах пота у меня под мышками ароматнее всякой молитвы...
Я весь не вмещаюсь между башмаками и шляпой...
Мне не нужно, чтобы звезды спустились ниже,
Они и там хороши, где сейчас...
Солнце, ослепительно страшное, ты насмерть поразило бы меня,
Если б во мне самом не было такого же солнца.
При одной из следующих встреч Маяковский расспрашивал меня о биографии Уитмена, и было похоже, что он примеряет его биографию к своей.
– Как Уитмен читал свои стихи на эстрадах? Часто ли бывал он освистан? Носил ли он какой-нибудь экстравагантный костюм? Какими словами его ругали в газетах? Ниспровергал ли он Шекспира и Байрона?