Вот забрел сюда тенор Дыгас, тогда гремевший у Зимина. Ограниченная коробка кафе не вмещает его массивный голос. Вот извлечена балетная пара и без соответствующих костюмов покорно силится себя проявить. Немного упрямится белесый, безбровый Вертинский, ссылаясь на отсутствие аккомпаниатора. Он мнется под взглядом Маяковского и наконец замирает, сжав кисти протянутых вперед рук. Картаво, почти беззвучно декламирует, знакомя публику со свежим, еще не пущенным в продажу изделием:
Ну, конечно, Пьеро не присяжный поверенный,
Он печальный бродяга из лунных гуляк,
И из песни его, даже самой умеренной,
Не сошьете себе горностаевый сак.
А вот двинулась цирковая ватага. Или Хмара из Художественного театра читает "Пир во время чумы".
Бурлюк не ослабляет руководства, умело приноравливаясь к посетителям. Если налицо Виталий Лазаренко, пущена в ход тема "футуристы и цирк". Если пришел кто-нибудь из Камерного театра, готов диспут о "Короле–арлекине"7. Сидят за столиками несколько моряков, – исполняется Климовым "Песенка о мичмане". Публика подхватывает припев. Бурлюк дирижирует лорнетом.
Любить двух сразу
Нельзя никак,–
громыхают нестройные голоса.
– Можно, – кричит Василий Каменский.
И под прикрытием освеженной беседы, неизменный "Беременный мужчина" приобретал каждый раз как бы новые наружность и платье.
Маяковский читал в заключение. Наспорившаяся, разгоряченная публика подтягивалась, становилась серьезной. Каждый сжимался, как бы вбирая в себя свои растрепавшиеся переживания. Еще слышались смешки по углам. Но Маяковский оглядывал комнату.
– Чтоб было тихо, – разглаживал он голосом воздух.– Чтоб тихо сидели. Как лютики.
На фоне оранжевой стены он вытягивался, погрузив руки в карманы. Кепка, сдвинутая назад, козырек резко выдвинут над лбом. Папироса шевелилась в зубах, он об нее прикуривал следующую. Он покачивался, проверяя публику поблескивающими прохладными глазами.
– Тише, котики, – дрессировал он собравшихся.
Он говорил угрожающе вкрадчиво.
Начиналась глава из "Человека", сцена вознесения на небо.
Слова ложились не громко, но удивительно раздельно и внятно. Это была разговорная речь, незаметно стянутая ритмом, скрепленная гвоздями безошибочных рифм. Маяковский улыбался и пожимал плечами, пошучивая с воображаемыми собеседниками:
"Посмотрим, посмотрим. Важно живут ангелы, важно".
Один отделился
и так любезно
дремотную немоту расторг:
"Ну, как вам,
Владимир Владимирович,
нравится бездна?"
И я отвечаю так же любезно:
"Прелестная бездна.
Бездна – восторг!"
И публика улыбается, ободренная шутками. Какой молодец Маяковский, какой простой и общительный человек. Как с ним удобно и спокойно пройтись запросто по бутафорскому "зализанному" небу.
Но вдруг повеяло серьезностью. Рука Маяковского выдернута из кармана. Маяковский водит ею перед лицом, как бы оглаживая невидимый шар. Голос словно вытягивается в длину, становясь протяженным и непрерывным. Крутое набегание ритма усиливает, округляет его. Накаты голоса выше и выше, они вбирают в себя всех слушателей. Это значительно, даже страшновато, пожалуй. Тут присутствуешь при напряженной работе. При чем-то, напоминающем по своей откровенности и простоте процессы природы. Тут присутствуешь при явлении откровенного, ничем не заслоненного искусства. Слова шествуют в их незаменимой звучности:
Я счет не веду неделям.
Мы,
хранимые в рамах времен,
мы любовь на дни не делим,
не меняем любимых имен.
И слушатели, растревоженные, затронутые в самом своем личном, как бывает всегда при встрече с подлинной поэтической правдой, тянутся, подчиненные Маяковским, благодарят его безудержной овацией.
Дальше шло в зависимости от настроения. Иногда разгон брался большой. Тогда читалась хроника "Революция" или недавно написанная "Ода"8. Реже внедрялись отрывки из "Облака". Однажды, запинаясь, заглядывая в записную книжку, Маяковский произнес еще не остывшие, только что приготовленные:
Четыре.
Тяжелые, как удар.
"Кесарево кесарю – богу богово" 8.
Иногда же все поворачивались в сторону юмора. Ярко и звучно, с играющим веселым задором прочитывались "Критик"10, или "Железка"11, или "Сказка о кадете" 12, или "Военно–морская любовь", или ряд других мастерских пустяков, вроде "Вы мне мешаете – у камыша идти" 13. Ценя неожиданно образующуюся рифму, Маяковский извлекал ее со сверкающей легкостью. Рифмы разрастались в эпиграмму. Иногда, наоборот, каламбур выращивал рифму. Маяковский разбрасывал рифмы щедро, подчас, как серпом, подрезая противников.
Есть много вкусов и вкусиков.
Одному нравлюсь я, а другому Кусиков.
Или:
Поэт Гурий Сидоров,
Не носи даров.
Или:
Искусство строится на "чуть–чуть", на йоте,
Помните это, поэтесса Панаиотти.
Или хлопнул однажды по Климову, когда в кафе пришел композитор Рославец, писавший музыку на тексты футуристов и оказавшийся Климову неизвестным:
Сколько лет росла овца
И не слыхала про Рославца.