Об этом до сих пор знают очень мало.
Люди, видавшие Владимира Владимировича на эстраде, особенно те, которые сами ежились от его беспощадных щелчков, люди, встречавшие его за картами, в кафе, среди чужих, часто говорят о его бесцеремонности, грубости, даже "богемности".
Но разве было в быту Маяковского что-нибудь, хоть отдаленно схожее с обычным представлением о "богеме"?
"Богема" живет беспорядочно, грязно, неорганизованно.
Маяковский был чистоплотен до болезненности, точен до минуты, организован до мелочей.
"Богема" обожает "душевные разговоры", "надрыв", слухи, сплетни, анекдоты.
Маяковский ненавидел сплетни, с презрением называл всякое самоковыряние "психоложеством" и никогда не "разглагольствовал".
В "богеме" нет уважения к чужому труду, к чужому времени. Маяковский был требователен к себе и к другим. Он не знал, что значит опоздать, не выполнить обещанного, задержать человека. Он с величайшей брезгливостью относился к неопрятности в человеческих отношениях, к расхлябанности в работе, к пустой "болтологии".
Хотелось бы передать то почти физическое ощущение "проветренности", – чистого воздуха, тепла, простоты и бесконечного внимания, который испытывал каждый, кому посчастливилось близко видеть Маяковского и его друзей.
"Было всякое" – об этом написано у самого Маяковского, но по его стихам, по его письмам можно понять, что те, большие, по–настоящему человеческие отношения, которые связывали его с друзьями, ни от чего не зависели и что эта огромная, нерушимая дружба и близость ни от чего не могла порваться...
А сейчас рассказ пойдет о лете двадцать второго года, когда шел дождь, приезжали гости и мы играли в шашки "на позор".
Это – рассказ о молодом веселом Владим–Владимыче, а не "описание пребывания поэта В. В. Маяковского в поселке Пушкино, по Ярославской дороге, в начале двадцатых годов двадцатого века нашей эры".
Для младших поколений наша молодость уже слилась с бритьем бород при Петре Великом.
Маленькая девочка, рассматривая стол Маяковского в Библиотеке–музее, удивилась самопишущей ручке.
– Разве тогда писали такими перьями, а не гусиными?
Многие готовы положить Маяковскому на стол "гусиные перья".
Мне хочется напомнить, "какими перьями тогда писали", и хоть немного стереть "хрестоматийный глянец", который навели на Маяковского.
Представьте себе головоломные мучения литературоведа тридцатого века, который, изучая подробности биографии Маяковского, случайно нападет на такие строчки в переписке двух современников Владимира Владимировича:
"К сожалению, Госиздат, сына которого, безусловно; стоит "пелеить", как говорил Маяковский, задерживает договор".
Какой сын Госиздата?
Что такое "пелеить"?
При чем тут Маяковский?
Все равно не разобраться "уважаемым товарищам потомкам".
А для меня в этих строчках – весь конец лета 1922 года, когда Лиля Юрьевна, уехав за границу, бросила нас на даче "на произвол Тютьки", как говорил Маяковский.
Тютька, кривой и лохматый сторожевой пес, был самым солидным существом из всей семьи. Каждое утро он провожал Владимира Владимировича на вокзал, как заботливый гувернер, и разве только не подсаживал его в вагон. Потом он шел домой, заходил за мной на реку, где стоял на берегу и лаял, а по возвращении с купанья ложился у двери комнаты, на террасе, и громко колотил хвостом по полу, как будто напоминая заспавшимся Брику и Арватову, что завтрак уже подан и пора вставать.
После чая Брик с Арватовым разговаривали или работали, а я пропадала на соседней даче, где жила моя новая знакомая, Тамара Каширина.
Мы познакомились зимой, возвращаясь по вечерам пешком с Кудринской площади на Басманную, Тамара – из учреждения с выразительным названием ГВЫРМ {Государственные высшие режиссерские мастерские, где директором был В. Э. Мейерхольд. (Прим. Р. Райт.)}, я – из Брюсовского института.
Летом в Пушкино, страшно опустевшем для меня после отъезда Лили Юрьевны, я обрадовалась встрече с зимней попутчицей.
От Тамары пошло увлечение постановкой голоса.
То лето для меня проходило под знаком Пастернака. Я была начинена его стихами по горло. Осколки строк, разлетаясь, застревали даже в самой обыденной речи; на укоризненное замечание Маяковского: "Чего вы вечно жуете траву – ведь на ней может быть всякая гадость", – я машинально ответила: "Нет, я беру оттуда, куда ни одна нога не ступала".
Сначала я не поняла, почему он засмеялся.
– ...В посаде, куда ни одна нога не ступала 24,– сказал он и добавил: – Вот пастерначья душа!
Но сам он очень любил Пастернака и часто заставлял меня читать его вслух.
Он рисовал на террасе, стоя у стола, с неизменной папиросой в зубах, а я сидела на ступеньках или на перилах и читала "по заказу" из "Сестры моей жизни". Рукопись мне подарил Борис Леонидович еще зимой, и я знала ее наизусть от слова до слова.
Чаще всего Маяковский просил читать:
Любимая – жуть! Когда любит поэт,
Влюбляется бог неприкаянный 25, –
Или
Лодка колотится в сонной груди,
Ивы нависли, целуют в ключицы,
В локти, в уключины – о, погоди,
Это ведь может со всяким случиться! 26
Как-то, прослушав "Демона" 27, Маяковский вдруг обернулся и спросил: