Тридцатые годы впервые открыли то особое философское содержание классического марксизма, которое теперь эксплуатируется литературной промышленностью, занятой размазыванием категории «отчуждения». В 30-е годы впервые начали понимать, какая культура мысли лежит в основе практически целеустремленной, доступной каждому, до обманчивой простоты, революционной теории Ленина. Переход к новой экономической политике был первым заметным словом коллективного Сократа будущих обществ, родившихся в дни Октябрьской революции. Поразительное создание ленинской диалектики, заметившей опасность чрезмерной прямоты в самом подъеме революционной активности, всегда будет великим уроком практической философии истории марксизма.
В этой философии истории есть, разумеется, и капля мёду тех умственных течений прошлого, которые находились в оппозиции к ограниченному демократизму их времени и так или иначе хотели обуздать его отрицательные стороны. Это факт, что марксизм произошел не только от французских просветителей, которые своей передовой литературой подготовили революцию конца XVIII века, но и от тех глубоких деятелей философии, политической экономии, исторической науки, которые относились к французской революции критически. Достойно вечного удивления, что на исходе военного коммунизма, среди голода и разрухи, когда иностранные корреспонденты сообщали, что Советская власть накануне падения, Ленин нашел время, чтобы снова обратиться к «Науке логики» Гегеля. И как заметно обращение к этому источнику в документах ленинской мысли на переходе от военного коммунизма к новой экономической политике! Ничем нельзя устранить реакционные черты философии Гегеля, но нельзя также смешивать их с реакцией в обычном, практическом смысле слова. И та преемственность, которая существует между нами и великим немецким мыслителем, свидетельствует не о сомнительных связях марксизма, как это хотел доказать Петр Струве, а скорее о широте материалистического взгляда на историю, объемлющей весь капитал умственного развития общества. Вместо старой правды нужно дать людям правду новую, но это должна быть правда, а не голое отрицание прошлого, «обнаженная абстракция», по извест-
ному выражению Бёрка, критика французской революции. Люди тридцатых годов понимали это.
Каждое время имеет свою историческую оптику. Оно разрушает одни иллюзии и создает другие. Конечный итог есть сложное алгебраическое выражение, в котором всегда остается много неизвестных. Каким бы ни было время 30-х годов — об этом будут судить и уже судят с разных точек зрения, — его историческая оптика не была бедной. Правда, современный читатель часто стоит в затруднении перед делами давно минувших дней. Тут две причины: его собственная оптика еще нуждается в налаживании, да и предмет, нужно признать, достаточно темен.
Слова Лапласа «Я сказал все!» неприменимы к 30-м годам. Они сказали мало, особенно в печати. Неизмеримо больше осталось в лекциях и беседах, в обширном фольклоре этого сложного десятилетия. Многое не переиздано или никогда не было собрано, осталось в тени, окруженное лживой легендой. Нужно также принять во внимание завесу непроходимого празднословия. Судить о тех временах на основании арифметического учета печатных источников — это значит остаться за пределами задачи. Мне приходилось читать западных авторов, пишущих историю советской литературы с явно враждебной тенденцией. Следуя за догматическим празднословием тех лет и принимая его за дух времени, они говорят то же самое, только с обратным знаком. Нужно иметь ключ к внутренней жизни 30-х годов, чтобы понять их роль в развитии нашего общественного самосознания.
Обратившись к статьям Игоря Ильина, никогда раньше не видевшим света, я с некоторой неожиданностью для себя мог убедиться в том, что он был убежденным последователем наших взглядов, изложенных на предшествующих страницах. Ильин применяет к Сократу и Пифагору, к античному театру и пластике древних те же приемы исследования, которые, например, В. Гриб применил к Бальзаку, стремясь доказать, что так называемый легитимизм великого писателя был только реакционной формой демократического содержания. Другие авторы применили эту идею к Шекспиру, Георг Лукач — к Гёте и всей широкой области истории литературы. Не стоит продолжать — такие перечисления всегда похожи на военный парад.