Нет, страшные, кровавые тридцатые годы не были бездуховными. И подготовленное к войне поколение, воспитанное этими годами, не было бездуховным. Рушили церкви, Пушкина и Толстого трактовали в «классовом духе», оправдывали тиранию и палачество высокими идеалами всеобщей справедливости. Но ощущение духовного идеала и неэгоистических целей человеческого существования присутствовало властно в жизнеощущении этих поколений. У старших, выросших в 20-е годы, — в формах жестко-революционных (или контрреволюционных), у нас, младших, повзрослевших в 30-е годы, — в формах постепенного приближения к общегуманистическим идеалам.
Ну а что на этом общем фоне происходило в нашем доме?
13
Что-то новое и опасное входило в нашу жизнь. Эта опасность была неопределенна, не называема словами, но ее присутствие, ее приближение подспудно ощущалось.
Я не сразу начала замечать, как часто мама стала уходить одна по вечерам из дома. Как раз перед возвращением отца со службы. Сидит с нами, читает нам вслух «Чертопханова и Недопюскина», вдруг взглянет на часы, захлопнет книгу и скажет: «Дочитаем завтра». И начинает поспешно переодеваться. У меня сжимается сердце. Уже не младенческой тоской своей покинутости. Болью за отца. Я еще не отдаю себе отчета в причине этого чувства, но со страхом ожидаю возвращения папы домой. Я заранее придвигаю к столу «его» кресло (единственное наше кресло, но красного дерева, наследственное, безукоризненной «александровской» формы). Я старательно готовлю стол, словно отца ждет пир, а не обычный скудный обед. И напряженно, с тревогой в сердце жду. Вот знакомые, короткие два звонка, и мы все втроем летим в переднюю: кто первый откроет ему дверь. Конечно, я первая. И, самая длинная, я повисаю у него на шее, с радостью и болью привычно ощущая грубый ворс его пальто — вечного, может быть, еще дореволюционного пальто. Алёша и Лёля виснут на его руках. А он по самому нашему безмерному восторгу уже угадывает: «Мамы нет дома?» — безнадежно спрашивает он, зная заранее мой утвердительный, деланно беспечный ответ. И желваки на его скулах подтверждают мою догадку, насколько все-таки важен ему мой ответ. Он молча моет руки, а я уже согрела ему суп на керосинке и налила полную тарелку. Он ест, а мы сидим по обе стороны от него. Он погружен в свои мысли и не обращает на нас внимания. Но скоро он догадывается по глазам младших, провожающих каждую его ложку, что его дети не очень-то сыты. По моему виду он ничего не понял бы, — так думаю я. Обед поделить невозможно, да я и не допустила бы такого. Он берет нож и начинает резать черный хлеб на маленькие кусочки разной формы: квадратики, ромбы, треугольники. «А вот вам и прянички», — с деланным весельем приговаривает он. Мы хватаем «прянички», солим их и проглатываем: как вкусно! В форме такой игры и я согласна что-то получить от отцовской порции хлеба. «Ну а теперь вам пора спать, — решительно говорит папа. — Быстро в ванную». Мы беспрекословно отправляемся умываться в нашу теперь почти всегда холодную и неприютную ванную комнату. Потом мы ныряем за ландехскую ширму, где стоят три наших кровати — впритык, буквой «п». Верхний свет погашен. Дети засыпают быстро. Я не сплю. Я слушаю шаги отца. Он ходит от двери до окна и от окна до двери, взад и вперед, без остановки. Потом шаги замирают, слышно, как передвигается кресло, как шуршит бумага. «Ага, он садится работать», — соображаю я и становлюсь коленями на кровать, чтобы проверить догадку. Сквозь редкий синий холст верхней части ширмы я вижу силуэт отца. Он сидит за секретером ко мне в профиль — пышные волосы, прямой короткий нос, вздернутая верхняя губа. Его крупная красивая рука неподвижно лежит на счетах. От делает вид, что работает, но он не работает. Я осторожно снова залезаю под одеяло.
Если такой вечер приходится на весну или осень, если окна открыты, а папа так же неподвижно сидит за секретером над грудой бумаг, то слышу я и то, как к нам в комнату вдруг врываются тоскливые фабричные гудки: сначала один, совсем низкий, потом ему вторит высокий и пронзительный, потом снова низкий, и вот их становится много, и голоса их сливаются в мрачную индустриальную симфонию. Это кончилась вечерняя и началась ночная смена на фабриках Дорогомилова, на заводах Фили — за Москвой-рекой, где по вечерам пылают такие пышные и тревожные закаты. Вечерние гудки означают одиннадцать часов. А мамы все нет. Я не задаю себе вопроса, где она, она же сказала: «Пойду к Наталии Алексеевне».
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное