Но иногда первой появлялась не мама, а ее тетка Елена Николаевна, наша Малёля. Она приезжала со Сретенки, из Лукова переулка, с большущей соломенной корзиной, из которой торчал синий эмалированный кувшинчик с крышкой. И едва войдя в комнату и увидев наши бледные голодные лица, бодро кричала: «Ну-ка, помогите мне. Все, все. Алексей, Лёля — и вам работа найдется. Вот фарш, вот тесто. Освобождайте стол. Быстрее, быстрее. Мне некогда с вами долго возиться. Катя, разводи примус, ставь воду. Будем лепить пельмени. Алексей, не лезь в кувшин. Да, это мусс, но это потом. Сначала за работу». И работа закипала. В восемь рук мы быстро лепили пельмени из моментально раскатанного Малёлей теста, а тем временем в кухне закипала вода. И вот уже мы вчетвером блаженствуем над полными тарелками таких пельменей, которых, кажется, мы больше никогда не ели. А потом еще по блюдцу клюквенного мусса! Какое блаженство! Вероятно, меню внезапных налетов Малёли бывало разное, но запомнились вершины гастрономического наслаждения и проявления заботы: пельмени и мусс.
Бросившая когда-то, еще до революции, первого мужа и оставившая ему четырехлетнего сына, уйдя от них к двоюродному брату нашего деда, Малёля больше всех родных сочувствовала нашей маме в ее винах и бедах и деятельно заботилась о нас. Но любопытно, что и никто из родственников, помогавших нам в те несчастные годы и, вероятно, даже осуждавших маму, не указал ей на неуместность присутствия в нашем доме при таких обстоятельствах Тамары. То ли у всех довоенных людей была другая психология и казалось естественным накормить сирот, даже и чужих? То ли отсутствие мелочного расчета и назидательной морали было психологическим наследством русского дворянства, промотавшего к революции имущество, но сохранившего привычку к широкому жесту и щедрости? А, может быть, в нравственный кодекс старой русской интеллигенции входило понимание того, что добром и помощью нельзя попрекать? Во всяком случае в то несчастное время Тамара осталась с нами, деля крайнюю нищету и милостыню наших родственников. Зато при любых обстоятельствах она развлекала всех своими веселыми комическими выходками и пением.
Я не помню, сколько именно времени прошло с ареста Н.Н. до его отправки из тюрьмы в лагерь. Но мне казалось, что после его отбытия из Москвы острота маминых одиноких мучений несколько утихла. Впрочем, что знаю я о ее мучениях? Мы же с ней никогда и слова о них не сказали.
Только однажды уже в глубокой старости она вдруг сказала мне, что недавно и в Москве Н.Н. умер и что жил он в последние годы у своей дочери. Я же снова промолчала. И еще раз, уже незадолго до собственной смерти, когда мы сидели с ней вдвоем в ее кунцевской комнате, она вдруг начала мне подробно и проникновенно рассказывать, а вернее, просто вспоминать вслух, как в приемной на Кузнецком мосту она и мать Н.Н., Евгения Николаевна, узнали, что он выслан в лагерь, как молча вышли они на улицу и так и не говоря друг другу ни слова направились в ближайшую церковь, опустились там на колени и, тихо плача, долго молились. Как она это рассказала! Нет у меня такого умения, чтобы передать горе и близость двух женщин. Я потом жалела, что не было у меня под рукой магнитофона, чтобы записать ту исповедь. Да и состоялась бы исповедь под магнитофон? А мама, чувствуя близость разлуки со всем, что было и дорого, и больно, нарушила тогда зарок нашего обоюдного молчания и излила душу передо мной. Больше уже было не перед кем. Я не могу себе простить, что, скованная многолетней привычкой молчать о главном, не нашла ни одного слова успокоения для нее, уже стоящей на пороге ухода от нас.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное