И надо же, чтобы именно в эти дни, забежав к папе на Кропоткинскую, я услышала от Анны Ивановны, что она недавно побывала у Артамоновых на Абельмановской заставе — такая даль! — и видела над кроватью у Павлика мой портрет. «Сам нарисовал. Похоже. Только почему-то ты в римской тоге с обнаженным плечом», — с улыбкой добавила Анна Ивановна. «Это потому, что он срисовывал с косогорской фотографии, где я в сарафане, вот плечи-то и голые», — смеясь, объяснила я, и виду не показывая, что придаю хоть какое-то значение услышанному. А сердце гулко забилось. Вот оно! Как я забыла о Павлике?
К его постоянным посещениям нашего дома я привыкла и давно уже не гадала, кому из нас, девочек, он отдает предпочтение. Кажется, он делил его поровну. И что портреты он делает с фотографий, в том числе моих, знала, сама дала ему ту, где я в сарафане. Он же готовится в архитектурный институт, ему надо упражняться в рисунке. Но сейчас, после «Пана», всё приобретало значительность. Ведь не каждый же рисунок он вешает над своей кроватью? Неспроста же такое? И все закружилось.
Как почувствовал Павлик мой бессловесный зов? Не знаю. Помню только, что я вдруг стала получать от него письма — не по почте, а прямо из рук в руки, — какие-то смутные, туманные, с непонятными намеками и угрозами. Еще лучше помню, что уже 30 марта, в день Алешиных именин (Алексей-Человек Божий, с гор потоки), почему-то было решено уничтожить эти письма. И на нашей черной лестнице, на каменном подоконнике мы с Павликом сожгли всю нашу переписку в знак роковой неразрешимости наших отношений. Алеша присутствовал при этом, нимало не интересуясь смыслом происходящего, деловито занятый процессом разведения костра.
А еще через несколько дней был вечер в «чужой школе», куда был приглашен и наш класс, и я позвала туда с собой Павлика. И вот там, в чужой школе, у темного мокрого окна он как-то отчаянно невесело сказал мне о своей любви. Я хоть и ждала многого от этого вечера, была в полном смятении от прямоты выраженного чувства и не могла и слова вымолвить пересохшими шершавыми губами. А он требовал ответа. Какого? Я сказала, что отвечу через несколько дней. Когда? Где? Вопросы звучали грозно. И я тут же придумала: 17-го, в четыре, в Третьяковской галерее, в зале Врубеля. Услышав мой ответ, Павлик отвернулся и бегом выбежал из школы. А я шла домой вместе с Тамарой сквозь мокрый, лепящий, совсем ноябрьский снег, шла, потрясенная и несчастная. Первое объяснение в любви и первое свидание. Почему мне так плохо? Почему я не хочу его?
Но оно наступило, сверкающее синими лужами, звенящее ручьями 17 апреля. И я уже с веселым любопытством прибежала в Третьяковку. И в совершенно пустом сумрачном зале у поверженного Демона нашла мрачного и решительного Павлика. Видимо, отсвет сияющего апрельского дня еще был на моем лице, потому что, только взглянув на меня, мой угрюмый друг просиял. И мы тут же, избегая чего-либо серьезного, заговорили о картинах. Он просвещал меня и объяснял мне величие Врубеля. Ведь само выбранное мною место свидания означало многое и было косвенным лукавым обещанием чего-то. Это он любил Врубеля. Я-то любила Серова. И вот мы стоим перед его кумиром, как перед алтарем. И оказалось, что никаких роковых ответов не надо. Я пришла, я приняла Врубеля, мы вместе. Какие еще слова? А потом мы идем сине-золотыми апрельскими улицами, разбрызгивая лужи, — через мосты, набережные, площади. Павлик провожает меня до дому. А завтра вечером он, конечно, будет у нас.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное