Сужиков, пожилой солдат, воевавший в батарее Новикова с Днепра, лежал, запрокинув голову, напряженно округленные глаза глядели в небо; обросшее лицо было серо, узко, будто похудело сразу; медленно перевел взгляд, узнал Новикова, губы беспомощно-жалко зашевелились:
— Случайно… Разве знал?.. Вот обидно, — и крупные слезы медленно потекли по его щекам. — Обидно, обидно, — сквозь клокочущий звук в горле повторял он. — Всю войну прошел — ни разу не раненный.
Новиков не мог успокоить Сужикова, он хорошо знал: если раненый чувствовал, что жить осталось недолго, то никогда не ошибался. Сужиков не говорил о смерти, но Новиков подумал, что война для него кончилась раньше, чем должна была кончиться, и именно это ощущение несправедливости болезненно кольнуло его.
— Не надо, Сужиков, не надо, милый, — заговорила Лена твердым, ласково успокаивающим голосом, промокая бинтом слезы, застрявшие в щетине щек. — Вы будете жить, будете жить… Боль пройдет, еще немножко…
Новиков не мог терпеть тех ложных слов, какие говорят медсестры умирающим, и, испытывая неловкость огрубевшего к горю человека, подумал, что он, Новиков, не хотел бы, чтобы его ласково обманывали перед смертью, если суждено умереть. От этой последней ласки жизни не становилось легче. Новиков сказал негромко:
— Не надо его успокаивать. Он все понимает. Прощай, Сужиков. Я тебя не забуду, — добавил он и легонько сжал будто огненные пальцы солдата. Встал и, услышав снизу слабый голос Сужикова: «Спасибо, товарищ капитан», — почувствовал острое неудобство от этой благодарности, подумал: «Вот еще один…»
Минут через десять прибыла санитарная повозка из медсанбата, и Сужикова увезли.
Они стояли рядом, Новиков и Лена, молчали. Она неожиданно повернулась к нему, почти касаясь его грудью, округло выступавшей под шинелью, заговорила:
— Я бы одна отправила его! Зачем пришли? Хотите геройски погибнуть на мине? Кто вас звал? Это мое дело!
— Это мой солдат, — ответил Новиков. — Идемте к Овчинникову. Только осторожней, не петляйте по минам, шагайте рядом со мной. У меня, кажется, больше опыта. — И добавил: — Кстати, вам шоколад от Алешина.
— Какой шоколад? Что это вы? Здесь не детский сад.
Влажный блеск засветился в ее глазах, и он увидел, как то ли презрительно и ненавидяще, то ли жалко и беспомощно, как сейчас у Сужикова, задрожали ее губы. И она резко пошла вперед, по котловине, к озеру.
Он догнал ее.
— Стойте, — остановил сердито. — Я сказал вам: идите рядом со мной. Недоставало мне еще одного раненого. Слышите?
Она не ответила.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Два орудия батареи — взвод лейтенанта Овчинникова — были выдвинуты в сторону ничьей земли на двести метров от высоты, где стоял взвод младшего лейтенанта Алешина.
Расчеты Овчинникова, вгрызаясь в твердый грунт, окапывались в полном молчании — команды отдавались шепотом, люди двигались ползком. Сдерживая удары кирок, стараясь не скрипеть лопатами, солдаты почти беззвучным шепотом матерились.
При холодных порывах ветра, налетавшего с озера, все слышали тревожные голоса немцев в боевом охранении, звон пустых гильз, по которым, видимо, ходили они в своих окопах. Люди, замирая, приседали на огневой, не выпуская лопат из рук, глядели в темноту, на кусты, проступающие вдоль свинцовой полосы озера. Ожидали ракет, близкого стука пулемета, — казалось, слышно было, как немцем-пулеметчиком продергивалась железная лента.
Лейтенант Овчинников, еще не остывший после недавнего марша, слепого прорыва орудий через минное поле, полулежал на свежем бруствере огневой позиции, торопливо курил в рукав шинели, командовал шепотом:
— А ну, шевелись, шевелись! Лягалов, вы чего? С лопатой обнимаетесь? Действуйте, как молодой!
Он видел, как маслянисто светились во тьме белые спины раздевшихся до пояса солдат. Запах крепкого пога доходил до него от работающих тел.
— О чем задумались, Лягалов? Жинку вспомнили? — снова спросил он, зорким кошачьим зрением вглядываясь в потемки, и нетерпеливо пошевелился на бруствере. — Ну, чего размечтались? Жить надоело?
Замковый Лягалов, солдат уже в годах, с некрасивым, робким лицом, с толстыми губами, в постоянно сбитой поперек головы пилотке, стоял, обняв лопату, двумя руками держась за оттянутый подсумком ремень, бормотал виноватым, усталым голосом:
— Передохну, товарищ лейтенант, маленько. Резь в животе. После немецких консервов… Я маленько…
— Врет, хрен его расчеши! — захихикал насмешливо злой наводчик Порохонько, подходя, белея в темноте худым, тонким, безволосым телом. — Графиню он польскую вспомнил, любовницу. Тут в замке одном… Як на марше зашли напиться в замок, бачим: графиня, руки белые, в кольцах… Шмяк на колени перед Лягаловым: «Я такая-сякая, капиталистка, туда-сюда, а от любви умираю, возьмите в жены, советской жолнеж, ум-мираю от сердца…»
— Отчепись, — смущенно и протяжно попросил Лягалов, по-прежнему держась за ремень. — Знобит меня, товарищ лейтенант… Разрешите? — И, потоптавшись неловко, полез с неуклюжестью пожилого человека наверх, осыпая ботинками землю, оглядываясь в сторону боевого охранения немцев.