В Фонтанке плавали, извиваясь, как голотурии, свидетельства чьих-то трусливых сладострастий.
Тогда еще по Фонтанке ходил троллейбус, и я, безденежный, мог уехать на нем в Дарданеллы. «Еврейский» магазинчик работал круглосуточно, но мне еще не приходило в голову отовариться в нем и выпить в честь наступления утра. В каждый переулок был вписан горизонт, а волосатые мужские ноги представлялись девушкам символом надежности и дружбы.
Ничто не уходит, но, значит, – ничего и не настает. Я иду по городу. Река опылена небом. Духовые оркестры у метро играют вальсы Штрауса. Тулова труб астматически запотевают. Это имеет отношение к детству.
Лубочный колбасник троится в непроницаемом стекле.
Безденежные эротоманы придирчиво рассматривают на лотках лососинные таинства женщин. Дневные фонари дробятся под каблуками рассеянных прохожих. И Ты – вечно недосягаемая в двух шагах.
Я чувствую себя, как в детстве в Воздухоплавательном парке, когда даже железнодорожные сугробы ждали моей ласки и прикосновения. Ломкие дедовские лыжи впивались в них с отличной бездумностью.
В детстве мы все немного курсанты.
Вот и баян на углу развернул свои легкие. Слепец моргнул непроизнесенным аккордам. Ноздреватый воздух завернулся вокруг него сизой шалью. Гривенник, мелко хохоча, нырнул в люк. «Веселое время, но скучная жизнь», – продребезжал старик и поскользнулся.
…Я очнулся от краткого забытья, и окружающее показалось мне неправдоподобнее, чем сон. Несказанно удивился месту и времени, в которых нахожусь.
Магомет только что отдал приказ о казни женщины и еврея за то, что те сочиняли непочтительные стихи о нем. Восторженный Вернер Хольт впервые примерил нацистскую форму. Катулл, в который раз уязвленный изменой Клодии, в который раз написал предсмертные стихи. Мира и горя мимо шли фантомы городского нищего. Окно было задернуто шторой, размазанная по спине простокваша стягивала петропавловский ожог.
Теперь скажи мне, что время это не вечное настоящее, которое не более ужасно и не менее прекрасно, чем оно есть.
Отказываемся от случая в угоду судьбе, не замечая хитроумной улыбки судьбы, прикинувшейся случаем. Чем это чревато? Да новым случаем, который на этот раз непременно прикинется судьбой. Ты следи, следи.
Кто-то решается на некое свершение: влюбиться, слепить, погибнуть. Чем это чревато? Несчастьем, славой, смертью. А чем обернутся они? Новой любовью, забвением, славой. А эти?
Ну как, тебя не качает? Ты еще не устал ходить по кругу? Стоит ли говорить, что жизнь боится не совершённого не только потому, что ни она, ни время над ним не властны, но и потому, что она перед ним как бы в долгу, и должок этот придется рано или поздно отдать.
Вот тебе пример: я уже почти накопил денег на путешествие к тебе, но прохудились ботинки. Пришлось энную сумму выщипать. Ну, так вот, мало того, что я, стремясь, уже побывал в твоей Аркадии, может быть, больше, чем если бы я в ней побывал, но ведь докоплю денег и действительно приеду. Двойной выигрыш…
6
июля
семнадцатого
Листья, состарившись, покидали крону. Скамейка плыла навстречу снегопаду. Фонари невротически подмигивали. Был не май.
Императрица стояла в нелюбимой позе. Лучшие умы отвернулись от ее подола.
– «Солнечный удар» мы уже проехали, – сказал я. Ты кивнула.
– «Каренина»? Можно попытаться присочинить другое окончание.
– Нет, – сказала ты.
– Остается «Дама с собачкой». Хотя и грустно.
– Нет, нет, – замотала ты головой.
Солнце на твоих щеках прощалось до весны. Глаза запали в прошлое. Было холодно, и мы обнимались. Это не было литературой, но я все же подсказал: «Мы будем друзьями. Гулять, целоваться, стареть…»
– Нет, – сказала ты и прижалась ко мне крепче. Над нами гудел уже Михайловский сад.
7
июля
семнадцатого
– Поехали, что ли? – сказал возница.
Мелкие глаза звезд просматривали ночь. Дядя запахнул партизанский полушубок, и мы понеслись сквозь вражескую темноту. Кони дышали осторожно, неслышно молотя снег. Фашисты между нами продевали над дорогой пояски огней. Подпоясавшись, ночь тоже на время задремывала, и мы ехали дальше.
Еще час назад я смотрел, не отрываясь, на соломенный огонь, который обнимал горшок со щами. В этот момент я забыл о девочке, которая пригрелась на печке под бабушкиным платком. Предательство длилось до того момента, пока не наполнили тарелки. Тут я вспомнил, что люблю и что не могу есть без нее, но мне не разрешили разбудить. Какая-то партизанская тайна предшествовала ее появлению в избе.
Возница был не рядового звания, потому что сам наполнял рюмки и дядю окликал на «ты». В этом тоже была тайна, как и в том, что у калитки он пристрелил узнавшего его Полкана, который, мертвый, раскинулся по-девичьи, ожидая последнего ласкового насилия. Возница прошел мимо. Дядя смолчал. Я не заплакал.
У девочки были зеленые глаза и толстые быстрые ножки. Она говорила в нос, напевая. Возница молча выслушал ее и сам отнес на печку. Дядя укрыл платком. По-моему, она совершила подвиг.