Когда опустилась ночь, несколько евреев вышло из своих хижин. Понимали: ханаанца не возьмешь. Зато остановили повозку с египтянами. У тех был праздник первых плодов, и они отправились покататься на расцвеченной, разукрашенной папирусом да птичьими перьями повозке. Были немного хмельны в большинстве. Притаившейся злобы не ждали. Не остерегались ничего. Порешили их быстро, до последнего, — все первенцев, от пяти- до двадцатилетнего — стиснув зубы, в страхе, задыхаясь, в холодном поту, и бежали. Торопили женщин: быстрее, быстрее. Теперь уже нельзя тут оставаться, даже до утра. Собрали что можно и побежали к пескам.
Долго ждали, что за ними погонятся мстить. Но погоня не появлялась. И все же страх не отпускал, и они уходили все дальше и дальше, покамест у кромки небосклона, там и сям, не остались видны лишь верхушки египетских пирамид да пески. На пятый день достигли шатров тех, кто бежал задолго до них. Расположились рядом. Поначалу пытались храбриться: дескать, еще вернемся в Египет — вот умрет фараон, уляжется злоба. Но изгои смеялись им в лицо: никогда уже не вернетесь, говорили, никогда, и лучше свыкайтесь с этим сразу.
Задержались. Мало-помалу построили и они шалаши, потом — хижины в том месте, где встали. И принялись ждать.
Однажды пришел Моше[22]
— тайком, и с ним только один человек, который все время молчал. Сидя на песчаном холме, их ждал мальчишка, а когда подошли, безмолвно повел к шалашам.Внешность Моше больше поражала, нежели впечатляла. О нем рассказывали, что убил египтянина и, спасаясь, бежал через пустыню далеко — до той земли, где когда-то жили их предки, — и за ним не угнались. Потом вернулся. Иные уверяли, что два сердца было у него: одно — египтянина, а другое — еврея, и египетское он сам вырвал и убил, чтобы искоренить даже память. Клялись, что видели у него на груди след разреза. Сейчас трудно было найти в нем что-то отличительно египетское. Но и как все евреи не был. Египет — это изысканность, речь витиеватая, вежливость, а он говорил косно, язык евреев ворочался во рту тяжело. Говоря, прохаживался перед слушавшими, рука взлетала, борода острым клином торчала вперед, будто всегда есть у него направление. Сложения был крепкого, высок, и заметно стеснялся этого: выделяться не хотел. Стоял перед всеми — и склонялся в скромности доброй и убеждающей. Подчас обронит невзначай какое-нибудь египетское слово — и весь вспыхивает от смущения. Сказал, что нужно уходить.
Поведали ему, что кое-кто из них не переставая говорит о возвращении на землю праотцев. — Ах, вот оно что, — отозвался он рассеянно, будто это неважно. — Главное — уйти. Уйти всем. Также тем, кто поныне там. Стать единой общиной. Вместе, сообща. И сцепил крупные свои пальцы, как бы желая показать в точности, насколько — вместе, сплоченно, едино.
Детство, прошедшее в Египте, угнетало его, но не в силах он был высвободиться из этих уз. Пытался заговорить о вечности — вечности бытия и небытия, — но умел сказать об этом только по-египетски. Говорил о мумиях об этих, в которых египтяне увековечивают смерть, и про темно-красные тернистые кусты ежевики в пустыне, в которых жизнь, а не смерть. Но его не поняли. Кивали вежливо и не спорили. Хочешь ежевику — пускай ежевика. Потом он спросил, многим ли из них знакома пастушья жизнь. То был уже легкий вопрос, на него умели ответить: большинству, сказали, почти всем, даже тем, кто в последнее время работал только на постройках, на обводнении и на полях. Ведь мы же, мол, евреи, народ пастухов. Баран кормит, баран одевает, с бараном же ночью спим, и — тепло нам. Тут просиял он, захлопал в ладоши — казалось, его пуще и не обрадуешь, аж подивились все.
Распрощался он и пошел обратно со своим спутником, который все время молчал. Тот же мальчишка, что привел к шалашам, проводил их на сей раз до места, откуда зеленеющей полосой виднелась египетская земля. Дальше не пошел. Сплюнул и повернул вспять.
Уходили все время, и те, что ушли, становились множеством великим. Не все селились вместе. Пустыня широка, и даже тут, в пустыне, встречались усадьбы египтян со скотными загонами, огороженные низким земляным валом, да мелкие поля гороха и клевера — скорее, просто посевы, а не поля, — с пестреющими среди зелени белыми аистами. Евреи не приближались к этим усадьбам. Кое-где были вооруженные стражи, полудикие, пронизывающие взглядом каждого, пока не миновал.