Но прежде чем обратиться к этой практике, позволю себе сделать небольшой экскурс. Все религиозно-философские и культовые проекты Серебряного века как бы подтверждали идею Фейербаха: каждый мыслитель живописал икону Бога или устраивал Церковь по образу и подобию собственной
личности, собственной судьбы. Бердяев переживал подъем во время философствования: и вот, он не только провозглашает творчество в качестве нового духовного пути, но учит о Божественном отсутствии и вчувствует в «отсутствующего» Бога призыв к человеку-творцу. Вяч. Иванов, желавший адекватно понять описанную Ницше греческую трагедию, изучивший для этого не только «дионисизм», но и архаичнейшее и кровавое «прадионисийство», не довольствовался этим, но сам стал практиковать «дионисические мистерии», играть в языческого жреца: бог Иванова – это «Дионис». Эстет Макс Волошин замышляет культ покровителя искусств Аполлона, вместе и бога Солнца – Христа антропософии, адептом которой был этот коктебельский отшельник. Павел Флоренский, сотаинник откровений Розанова (см. их переписку), собеседник Мережковских и поборник пылкой мужской «дружбы», хочет иметь на месте Троице-Сергиевой Лавры нечто вроде Академии Платона («русские Афины»)[275], а под видом «суровой византийской» Церкви, прежде элиминировав из нее Христа, – подобие Элевсинских мистерий[276]. Розанов, обретший после долгих мытарств простое семейное счастье, со всем своим писательским пылом воспел религии плодородия, возлюбил Иегову и Астарту и гневно занавесил в красном углу своей спальни «темный лик» Христа. Вдохновитель Серебряного века Соловьёв, избранник Софии, понятно, замыслил именно софийную (вместо Христовой) Церковь и заложил фундамент софиологического богословия. Наконец, Мережковские – эти «слишком ранние предтечи»[277] хиппи европейских городов XX века, «влюбленность» сделавшие именем своего Бога – грядущего Христа[278], уточняя тем самым новозаветное «Бог есть любовь», – также сакрализовали их собственный жизненный опыт. Бездетные, безбрачные в полном смысле слова, эти символисты и неоромантики навсегда остались при той влюбленности, которую переживали летом 1888 года в жарком Боржоме – когда гуляли по ущельям и парку, танцевали в ротонде – и говорили, говорили, говорили, чувствуя, что никогда не начинался и никогда не закончится этот вечный духовный обмен, актуализирующий и укрепляющий их надмирное единство… Философский Серебряный век – это то ли симпосион, то ли агора, где каждый выступает со своей религиозной истиной, выставляет вперед своего божка (называя его при этом Христом Вселенской Церкви) и искреннейшим образом призывает склониться именно перед ним…
Переведя, при создании НЦфилософию любви Соловьёва в практическую
плоскость (в частности, культовую), Мережковские, естественно, задались вопросами о конкретной психологии «влюбленности», о ее поведенческом проявлении. Здесь-то и вкрался в их построения демонизм, будто бы чуждый автору «Оправдания добра»: на самом деле в учении Соловьёва он присутствовал латентно. Когда в книге о Толстом и Достоевском Мережковский вводит такое парадоксальное вроде бы понятие, как «святое сладострастие» («святое» в его понимании означает санкционированное Божественной волей) (с. 330), он лишь раскрывает реальное содержание тезиса Соловьёва о «духовно-физической» природе «истинной» и «спасительной» эротической любви. 3. Н-на в своей несколько более «возвышенной», в сравнении с мужниной, теории призывает к сублимированию природного сладострастия в некое новое качество – речь идет у нее об элиминировании устремленности к плотскому соединению. «Не знаю, нужна ли плоть для сладострастия»[279], – задается она интересным вопросом. В Средние века ей бы указали на инкубов и суккубов – действительно, существ бесплотных, хотя и сладострастных, а также предостерегли от опасных психологических игр, выводящих в область демонизма. – Коррелятивна «сладострастию» другая «категория» «практического разума» НЦ: «поцелуй» – это «ступень» к сладострастию[280]. Он выступает у Гиппиус как протофеномен – символ и живая реализация влюбленности и играет большую роль в культе НЦ. «Поцелуй, эта печать близости и равенства двух “я”, принадлежит влюбленности»[281], «в поцелуе – оба равны», в отличие от «акта»[282]; но исчерпывается ли поцелуем «святое сладострастие»? что же «потом», за поцелуем?..[283] Это был роковой вопрос, оправданный в глазах 3. Н-ны интересами НЦвселенского христианства, а не просто вызванный любопытством неведения. Ради ответа на него 3. Н-на проводит трудный, многоступенчатый эксперимент – разыгрывает со всей искренностью влюбленной женщины роман с Философовым[284].