И вдруг он страшно устыдился собственной неловкости: воссоздал в рассказе определенную атмосферу, совершенно забыв, что подобный случай был у него с Руженкой! Жаждущая приключений героиня рассказа, синий чулок, в сущности карикатура, этакий эффектный тип, его легко писать, — быть может, я невольно придал этому образу некоторые черты Руженки, но имел-то я в виду вовсе не конкретную Руженку, а известную категорию женщин… Весь рассказ — гротеск, а не реальность; насколько я помню, во время той прогулки мне было весьма не по себе, я в первый (и в последний) раз увидел в Руженке женщину, она мне нравилась, и я поверил, будто она может быть даже желанной. В сущности, смешную-то роль играл я сам — надо это как-то объяснить ей сейчас…
— Но, Руженка, это написано не о тебе и не обо мне! Ведь тогда, парадоксальным образом…
Она не дала ему договорить:
— Конечно, Камилл. Но ты должен был знать, что я так или иначе прочитаю это. Да если б у меня и не было такой возможности, все равно, знаешь… тут, в общем, вопрос писательской этики.
У Камилла пропало желание объяснять дальше. Я жалкий графоман, и нечего об этом говорить. Зато ты теперь не узнаешь того, что, быть может, изменило бы твою жизнь: ведь тогда, в Крконошах, я действительно хотел близости с тобой, и если б не моя… не мой…
Спускаясь по лестнице с рукописью под мышкой, встретил машинистку из секретариата, которая по просьбе Руженки приносила им кофе. Поспешно сунул папку с рукописью под другую руку, словно — бессмысленно! — хотел спрятать ее от машинистки: автор, уносящий отвергнутое произведение…
Добрые советы Руженки. В сущности, ни одного конкретного — только общие слова. Принять их означает написать все заново — и по возможности о чем-нибудь другом.
Он позвонил у знакомой двери.
Крчма глянул на черную папку:
— Неужели новую работу принес? Да ты, брат, плодовит как кролик!
— Не бойтесь, пан профессор, рассказ все тот же, вы его знаете. Правда, в ином качестве: теперь он отвергнут.
— Не пугай: «отвергнут» — слишком определенное слово, на Руженку непохоже…
Камилл рассказал ему о своем посещении издательства.
— Я всегда считал успехом писателя, когда читатели узнают в некоторых персонажах самих себя. Но — горе, когда ответственный редактор не отличается в этом от простых читателей! А вы, пан профессор, выбрали время прочитать мою писанину?
— Вижу, сегодня ты настроил свою виолу на самый жалостный лад. Так что давай лучше сядем. Водки, боровички?
— Самого дешевого рома. Впрочем, откуда вам его взять? Скажите, пан профессор, только честно, не щадите меня: считаете ли вы, что мой рассказ, в том виде, в каком он вам известен, не может пойти?
— Чего мне тебя щадить, этого можешь не опасаться— худшей услуги молодому писателю и не придумаешь. Пойти твой рассказ может, выходят и куда более слабые вещи. Интересный рассказ; но интересен он прежде всего тем, как молодой талантливый прозаик сумел полностью отречься от своего личного, а тем самым и своеобразного взгляда на жизнь.
— Но вы сами всегда понуждали меня к максимальной простоте!
— Извини, это совершенно разные вещи: форма — и свой, особенный угол зрения.
Камилл осушил стопку, Крчма налил ему еще. Нет хуже такой критики, которая касается самой сути произведения: она может раздавить автора, а помочь не в силах.
— Быть может, у тебя в этом рассказе уйма личного, Камилл. Но даже если я описал то, что со мной случилось в самом деле, это еще не значит, что я правдив в литературном смысле. Здесь не хватает именно той авторской позиции, которая преобразует голую действительность так, чтобы художественный образ стал правдивее самой правды. Не пиши пережитое в действительности — пиши вымысел, подкрепленный твоим жизненным опытом!
В том-то и камень преткновения, пан профессор, мелькнуло в голове Камилла: я писал не о пережитом событии, я брал именно вымысел, опирающийся на опыт жизни… Но послушаем дальше:
— Литература, настоящая-то, начинается там, где тебе удалось правду жизни поднять на качественно более высокий уровень — правды художественного образа…
Через открытое окно вливался ароматный весенний воздух раннего вечера, принося с собой мелодичные жалобные звуки песни малиновки. Откуда она взялась в Праге, хотя бы и в квартале вилл, эта птаха дремучих лесов? И может, поет она вполне весело, только моя «художественная правда» преобразила ее пение, подняв на качественно более высокий уровень, придала ему трагический тон, созвучный моему положению?
— Ко всему тому, что вы, пан профессор, стараетесь вбить мне в башку, необходимо еще то, чего в башку вбить нельзя: талант. Нет ли у вас печки?
— У нас центральное отопление. А что?
— Да сжечь бы оба экземпляра!
— Притормози, Камилл! — рассердился Крчма. — А за советом ступай тогда к тому, кто подобострастно и неискренне помажет тебе медом по губам…